Ричард снова закрыл глаза и тяжело задышал.

— Сначала вот этого. — Он открыл глаза и посмотрел на подобострастно сеъжившегося хирурга. — Запомните навсегда, вы сделали все, что могли. Я выступил в поход на Иерусалим, но остановился перед его стенами. Вы пытались вырезать из меня стрелу — вы это сами знаете! Но если осуждать вас за такой пустяк… Я желаю, чтобы вы приняли десять крон от меня лично и успокоились, и да споспешествует вам Бог во всех ваших делах. Маркади!

— Я здесь, милорд, — ответил фламандский капитан и шагнул вперед, грубо оттолкнув в сторону хирурга.

— Вы привели стрелявшего в меня парня?

— Он здесь, милорд. — Маркади положил громадную загорелую руку между плечами юноши и подтолкнул его вперед.

— Твое имя? — спросил Ричард слабеющим голосом.

— Бертран де Гурдон, — громко, с вызовом ответил тот.

— Я сделал тебе что-нибудь плохое?

— Да, сир. Мой брат и отец умерли от вашей руки.

— Справедливо, — пробормотал Ричард. — Я просто хотел знать… Значит, квиты? Маркади, я помню, что говорил… повесить… весь… гарнизон. Но этого парня освободите. Ну, а теперь, Теобальд…

Священник, спокойный, в полном сознании своего долга, подошел к Ричарду. Беренгария тяжело опустилась на колени рядом с кроватью, и к ней присоединилась я.

Снаружи Маркади медленно, методично сдирал кожу с Бертрана де Гурдона, прежде чем повесить его бок о бок с другими солдатами гарнизона.

Мародеры перерыли весь замок в поисках золотого сокровища, но ничего не нашли.

Ричард умер. Апрельское солнце катилось к закату, сверкая за густо разросшимися деревьями, а птицы распевали свои весенние песни.

17

Суеверие, о котором вспомнила Беренгария, подтвердилось. Смерть нанесла свой третий удар, когда на наших лицах еще не высохли слезы по Ричарду.

Оторвать Беренгарию от его смертного одра оказалось легче, чем я ожидала. Она покорно поднялась и позволила увести себя из шатра, но ноги ее так отекли, что она не могла идти самостоятельно, и солдатам пришлось отнести ее на руках в предназначенный для нас шатер. Там она улеглась на кровать и заплакала, но уже не так горько и безысходно. Она оплакивала мужчину, которого любила, несмотря ни на что, плакала по высокому рыжеволосому юному рыцарю, увиденному на Весеннем турнире. Снаружи донесся шум, стук копыт свидетельствовал о прибытии целой кавалькады, и Беренгария приподнялась на локте.

— Анна, это Элеонора. Приведи ее прямо ко мне. Очень важно, чтобы я передала ей слова Ричарда раньше, чем люди начнут строить догадки о том, что он сказал.

Я еще раз подумала о том, как сильно ошибались те, кто считал ее глупой женщиной, и о том, что при правильном отношении и доверии к ней она могла бы стать хорошей королевой.

В вечерних сумерках была видна группа солдат на измученных лошадях, и между ними женщина, в плаще и под капюшоном. Проталкиваясь через собравшихся вокруг них людей, я услышала чьи-то слова: «Миледи, он умер. Примерно час назад».

Руки женщины не схватились за сердце и не зажали рот, как обычно бывает при плохом известии: она схватилась за живот и затряслась. К ней протянулись руки, чтобы не дать упасть, и когда она спешивалась, капюшон сбился, и я увидела, что это не Элеонора, а ее дочь Иоанна. Жители Альби восстали против ее мужа Реймонда, и она, оставив его, сражавшегося за спасение своей жизни, несмотря на значительный срок беременности помчалась просить Ричарда прийти на помощь шурину.

Потрясение убило Иоанну. Мы уложили ее в постель, делали все, что могли, — даже Эссель изо всех сил старался справиться с задачей, выходившей за рамки его специальности, потому что выкидыши и другие подобные случаи обычно считались компетенцией других врачей, — но все усилия были тщетны, и она умерла на следующий день.

Иоанна просила похоронить ее рядом со своим самым любимым братом, и мы положили их вместе в монастыре Фонтевро, однако сердце Ричарда, согласно его воле, высказанной перед походом на Иерусалим, было перевезено в Руан — его любимый город, который он всегда считал своей столицей.

Когда все было закончено, Беренгария сказала:

— Ну, вот и все. Мы с тобой снова вместе и снова одни. — Она положила руку мне на плечо. — Когда я оглядываюсь назад, мне кажется, Анна, что мы с тобой, по сути, всегда были одни.

Я тоже задумалась о прошлом и поняла, что в этом довольно категоричном утверждении была известная правда. Вместе и одни мы строили планы и интриги в отношении Ричарда, вместе и одни ждали его, вместе и одни были свидетельницами его ухода из жизни.

Но даже когда я положила руку на вцепившиеся в мое плечо пальцы, в мозгу змеей мелькнула предательская мысль. Мы могли прожить еще двадцать и тридцать лет, одни и вместе, опутанные паутиной шерстяных ниток для гобеленов, каждый день глядя на пажей, слушая вздохи долготерпения, мучительно напрягая мозг, чтобы сформировать какое-то замечание или мнение. Раньше всегда была надежда: на то, что Ричард женится на ней, на то, что он вернется, на то, что пришлет за нею. Теперь же впереди несколько десятилетий вышивания гобеленов и скуки — несколько десятилетий до того, как я смогу просить смерть освободить меня.

От женщин в Эспане я слышала много рассказов о том, как все быстро улаживалось сразу после тяжелых утрат. Жалость тоже может стать ловушкой… Сейчас там жили семь женщин, большинство из которых были одержимы изготовлением гобеленов или строили планы в отношении новой сточной ямы…

Твердо, почти грубо, я сказала:

— Я намерена вернуться в Эспан, по крайней мере, на некоторое время. Если ты захочешь поехать со мной…

— Конечно, — мягко ответила она. — Как раз об этом я и думала — что мы с тобой поживем в Эспане.

— Но не одни, — настоятельно подчеркнула я.

— В известном смысле, разумеется, нет. Мы же не можем выгнать их оттуда. Фактически, Анна… Может быть, это вздорная мысль… С тех самых пор я плохо сплю, а человеку волей-неволей приходится перебирать мысли, лежа без сна всю ночь напролет… Мы могли бы расширить Эспан. Там должно быть много женщин, подобных его теперешним обитательницам… и подобных мне. Мы даже могли бы построить небольшую церковь и пригласить священника, — неуверенно проговорила она.

И я поняла, что Беренгария, как и многие другие женщины, которых обманула и разочаровала жизнь, поворачивается к святой церкви. Святая церковь, по крайней мере, ее не подведет. Останется лишь следовать завету: «Ищите и обрящете». И я смутно, нерешительно начала нащупывать пути, как бы переложить это бремя с моих слабых плеч на широкие и более приспособленные.

— Интересная мысль, — согласилась я.

А сама подумала: святая церковь — хотя она вроде бы и женского рода — сильна и многоопытна. Она отлично справится со сборами с корнуэльских оловянных рудников и мельниц в Бокаже и с многими милями воды, на которые распространяются права на лов рыбы. Она будет знать, что делать с женщинами, являющимися сюда со шкатулками, полными драгоценностей, и собачками…

Я посуровела, вспомнив о том, что монастырские правила в Блуа запрещали держать собачек.

— Если ты превратишь Эспан в женский монастырь, Беренгария, то я буду настаивать на том, что в конце концов все начинала я и предполагается, что он принадлежит мне, — чтобы часть его была сохранена за такими женщинами, как я, которые не будут давать никаких обетов. И за женщинами с собачками.

— Но у тебя никогда в жизни не было собачки, Анна.

— Я знаю, что я имею в виду.

— Да… Очень странно, что ты заговорила о женском монастыре. Я тебе об этом никогда не говорила, — не так ли? — но думала…

18

Женщины, живущие следуя обычной схеме, рожают детей, кормят их и заботятся о них, взращивают, и ребенок какое-то время слушается матери. Но неизбежно наступает день, когда он начинает действовать по собственной воле, а потом и другой день — когда он, если не словами, то всеми своими действиями говорит: «Теперь я обойдусь без тебя».

Точно так же было со мной и Эспаном. За пять лет после смерти Ричарда он разросся и пошел своим путем настолько непреклонно, что порой мне казалось, что у этого дома была собственная судьба, предначертанная с того момента, как лопата впервые погрузилась в землю. И пришел день, когда последний камень уложили на место, и я смогла обойти дом и посмотреть, все ли в порядке, а Эспан уже жил своей тройственной жизнью, ни к одной части которой я уже не имела отношения.

Там был женский монастырь, Беренгария страстно желала создать его, и я, связанная некоторыми условиями, была больше чем рада избавиться от ответственности за финансы и управление. Теперь в Эспане жили полторы дюжины монахинь, скромно одетых, смиренно семенивших по двору с опущенными глазами, неизменно покорных приказам тиранки-аббатисы, самими же ими избранной в порыве страсти самопожертвования. Мне она казалась ужасной, отвратительной женщиной, но я понимала, что при ней деньги будут в безопасности.

Старое крыло здания неизменно называли «номерами». Там ютились два десятка женщин, чьи права я строго оберегала, когда ведала всем сама. Они были такими же, какой стала бы я, если бы не мой отец, — бездомными, нуждающимися в прибежище, без намека на какое-либо призвание или склонность к чему-то. Их движения были более стремительными, чем у остальных обитательниц дома, одевались они ярче прочих в потрепанные, когда-то пышные наряды, пестовали комнатных животных, играли в карты, вышивали гобелены, заключали между собой непрочные союзы, изменяя прежним союзницам в пользу новых, и затевали ссоры.

А в самой новой части здания находилось то, что аббатиса, по происхождению немка, всегда называла на немецкий лад «киндергартеном». Там размещались несколько детей-сирот, несколько незаконных, побочных детей, а также дети, из милосердия взятые в многодетных семьях.