Рози Хьюитт внимательно посмотрела на меня:

— Неужели дела настолько плохи?

Я кивнула.

— Тогда мне жаль вас, — сказала она. — Если человека постигает серьезная неудача, особенно тяжело пережить ее в молодости. Но, поверьте, вы справитесь с этой невзгодой. Вы можете сейчас не верить мне, но вы переживете. Когда женщина молода и красива, весь мир лежит у ее ног, и нужно быть абсолютно бесчувственной, чтобы не пнуть этот шарик хотя бы разок. Вот в моем возрасте все иначе. Ваш дядя был последним человеком, который любил меня в этой жизни. Не хочу сказать, что не стала бы оплакивать его в молодые годы, когда мы только что познакомились. Оплакивала бы, но не так, как теперь. Мне остались только воспоминания до конца дней моих. Не то чтобы я жаловалась, поймите. Я была удивительно счастлива с вашим дядей. — Глаза ее наполнились слезами.

— И он с вами, — проговорила я, — он воздал вам должное в своем завещании.

— Очень мило с его стороны, но жаль, что он это сделал. Я просила его не упоминать меня в завещании. Это вызовет толки, говорила я ему — таковы люди. Но, увы! Дядя ваш всегда был человеком упрямым и шел своим путем, не думая о последствиях. Разве можно было разубедить его?! И что же он написал?

Я пересказала его слова, и глаза ее наполнились слезами.

— Боже, спаси его добрую душу! Это был настоящий человек, и мы были очень счастливы вместе.

Она была настолько трогательна, что я порывисто взяла ее за руку.

— Я так сочувствую вам.

Она ответила мне рукопожатием.

— А вы, моя милая, перестаньте грустить. У вас своя жизнь, свои трудности. Я переживу и эту утрату, хотя дни мои теперь станут такими долгими, ведь Эдди больше никогда не придет ко мне вечером и не поговорит со мной.

— Вы часто виделись? — задала я довольно глупый вопрос.

Она помолчала, а потом, решившись, ответила:

— Что ж теперь скрывать! Мы с вашим дядей жили как муж с женой больше двадцати лет. Он сам говорит об этом своем завещании, так ведь? И мы были очень счастливы — куда более счастливы, чем многие бедняги, прожившие вместе целую жизнь. Конечно, мы не всегда были вместе. Иногда ему приходилось покидать меня, например, когда он ездил в Канаду, но в некоторых путешествиях я была рядом с ним. Я путешествовала под своим собственным именем, а прилюдно мы встречались как друзья. Однако я иногда едва удерживалась от смеха, когда ваш дядя подходил ко мне, например, на пароходе или в гостинице и говорил: «Неужели это вы, миссис Хьюитт? Боже, какой сюрприз!» — Он играл свою роль лучше многих из тех, кто зарабатывает актерским ремеслом на жизнь. Иногда мне казалось, что все это его забавляет — это притворство, эта осмотрительность, это устройство обстоятельств таким образом, чтобы мы могли быть вместе, но никто не догадался бы о том, кем в действительности мы являемся друг для друга. A потом он вдруг все меняет: берет меня в Париж или на юг Франции, и я еду с ним и регистрируюсь в отелях как его жена.

«Это может повредить твоей карьере, Эдди», — говорила я ему. — Но нет, он ничего не желает слушать, он плюет на общественное мнение!

— Но здесь был ваш с ним дом? — спросила я. Оглядев комнату, я попыталась представить в ней дядю Эдварда. Он всегда казался мне человеком вольным, которому нужны большие пространства, и я не могла представить его в тесной, женской, по сути, атмосфере.

— Впервые сняв эту квартиру, — проговорила Рози Хьюитт, — он назвал ее нашим pied-à-terre[4], а потом постепенно начал видеть в ней свой дом. «Нет, Рози, места лучше собственного дома», — говаривал он, приходя сюда вечерами. А потом он купил дом на Смит-сквер — приходилось соблюдать приличия ради политической карьеры, — пригласил декораторов и все такое. А когда работа была закончена, повез меня смотреть.

«И как тебе это нравится, Рози?» — спрашивает меня. Я не хотела ранить его чувства и молчала, а он берет меня под руку и смеется — ну, как он всегда смеялся: запрокинув голову и от всей души. «Ничего не говори, моя милая. У тебя на лице написано, что ты думаешь. Никакой это не дом, правда?» — «Для тебя, Эдди, может, в самый раз, отвечаю, но для меня здесь слишком роскошно». — «Мне тоже так кажется», — говорит. Словом, мы развернулись, вышли из дома и направились прямо сюда. Снял он свои ботинки, надел ковровые шлепанцы, которые у меня для него всегда были наготове. Вытащил он свою трубку и говорит: «Иди сюда, Джоан, — а сам меня обнимает, сажает рядом с собой. — Иди проведи вечерок со своим Дарби[5]. Может, в мире мы и шагнули вверх на ступень, однако — ей-богу! — знаем, где нам уютней и теплей!»

Тем не менее он гордился и своим домом. Он часто рассказывал мне о значительных людях, с которыми ему приходилось отобедать, и о том, что они говорили о его картинах. Но радостней всего ему было здесь. У него была любимая старая куртка, в которую он влезал, как только оказывался у меня, — она сейчас висит на двери в моей спальне — и расслаблялся, а когда уставал, придремывал в кресле, и я не тревожила его, давала немного поспать.

Однажды он опаздывал на прием к премьер-министру. Проснулся и говорит: «Ну, Рози, ты погубишь мою политическую карьеру». Я расстроилась, а он целует меня и говорит: «Возможно, я меньше дорожу реальностью, чем своими маленькими радостями. Но ты значишь для меня куда больше, чем все парламентские акты, вместе взятые». А потом подхватил свою шляпу и был таков, я и словечка не успела сказать. Но таким он и был, ваш дядя — вихрем, налетавшим неожиданно. Я никогда не знала, когда его ждать и когда с ним прощаться. Теперь здесь так тихо, что мне просто страшно становится.

— А вы знали друзей дяди? — спросила я.

— В глаза не видела, — ответила Рози. — Одно время я думала, что он стыдится меня. Я не дура, моя дорогая, и всегда удивлялась тому, почему такой умный человек, как твой дядя, привязался ко мне на столь долгие годы. Я знала, конечно, что не принадлежу к его классу, и рассчитывала, что он будет, так сказать, помалкивать обо мне, но, когда однажды вечером я сказала ему что-то в этом роде — в молодые годы у меня был еще характер, — не могу вспомнить свои точные слова, что — то вроде того, что его друзья слишком умны для меня, он повернулся, взял меня за плечи и тряхнул. «Никогда не говори таких слов, Рози, — сказал он, — никогда не говори, что я-де стыжусь тебя. Я ничего не стыжусь в своей жизни. Я горжусь тем, что ты любишь меня, и со смирением, на коленях, благодарю Бога за то счастье, которое мы обрели вместе с тобой, но я — человек ревнивый и не буду делить тебя с кем бы то ни было… Понимаешь: ты — моя женщина, и я не хочу с кем-то делить тебя. Я не хочу, чтобы тебя портили своей лестью те, кто не способен оценить тебя по достоинству, или общество, которое будет превозносить тебя по моему слову и осмеивать за твоей спиной. Этот уголок принадлежит нам обоим, мы с тобой вместе по естественному праву — мужчина и женщина, какими сотворил нас Господь. И ты считаешь, что я рискну этим счастьем ради нескольких завтраков и обедов в обществе тех, кто — помилуй их, Боже, — считают себя значительными людьми в мире притворства?»

И тут я поняла, что, собственно, он хотел этим сказать. Здесь он мог обрести убежище, хотя я и не знаю почему — он был умным человеком, а я никогда не претендовала на ум. В юные годы я всего лишь была хороша собой и неплохо танцевала.

— Вы выступали на сцене? — спросила я.

Миссис Хьюитт поднялась, и, взяв с пианино фотографию, подала ее мне.

— Такой я была, — сказала она.

И я увидела хорошенькую круглолицую девушку в наряде Клеопатры. Забавная старая фотография тем не менее сохранила, на мой взгляд, броскую и зовущую привлекательность.

— А вот еще одна, — продолжила миссис Хьюитт, снимая фотографию с каминной доски.

На этом снимке ее пышные волосы выходили за пределы кадра, и она во весь рот улыбалась в объектив.

— Я пользовалась некоторой известностью, это так, — сказала она. — По большей части в мюзик-холлах. Меня называли Ожившей розой, потому что у меня была такая сценка. Занавес поднимался, и я выглядывала из огромной вазы, посреди пышных юбок из розовой тафты, поднятых вверх — к плечам.

Выдержав паузу, я спускалась вниз по устроенной позади вазы лестнице и начинала танцевать на сцене. Было очень мило. Ваш дядя вечер за вечером приходил посмотреть на меня.

— Миссис Хьюитт, — сказала я. — Я пришла…

— Зовите меня Рози, дорогая, — перебила она. — Терпеть не могу, когда меня называют миссис Хьюитт. Потом это имя напоминает мне о бедном Хьюитте, моей радости, увы, безвременно потерянной! Если бы не настояние вашего дяди, давно избавилась бы от этой фамилии.

— А что же произошло с вашим мужем? — спросила я.

— Самой хотелось бы знать, — ответила Рози. — Ускакал неведомо куда ровно через две недели после нашего брака, и с тех пор от него ни слуху ни духу. Не удивлюсь, если у него уже где-то была жена, но вряд ли это можно доказать.

— Как это было ужасно для вас! — проговорила я.

— O, не стоит сочувствия, дорогая моя. В те времена в моей жизни было много мужчин. Конечно, еще до того, как я познакомилась с вашим дядей. Я преуспевала по своим меркам, a потом познакомилась с режиссером — по крайней мере, он так себя называл, — он подсказал мне идею Ожившей розы и вывел на большую сцену.

Одно время я получала тридцать фунтов в неделю, а потом появился ваш дядя, и я поняла, что выдохлась, что сцена меня больше не интересует. Я выступила еще несколько раз, но все пошло иначе — сердце мое было уже в другом месте. К тому же мы путешествовали, и ни один агент не станет интересоваться тем, кто сегодня готов участвовать в спектакле, а завтра нет. Еще глоток портвейна?

Я покачала головой.

— Нет, спасибо, — сказала я. — А теперь я хочу кое-что спросить у вас. Рассказывал ли вам дядя Эдвард о тех, кому был неприятен? Были ли у него враги?