Теперь ее класс уже не играл и не шалил, как еще два года тому назад. Девочки подросли, из подростков становились постепенно молоденькими девушками, в которых начинали проглядывать уже будущие женщины с их натурами и призванием. Почти у каждой из них уже начинала зарождаться «своя жизнь», и, побросав игрушки, они потихоньку зачитывались романами, мечтая по-своему о любви, замужестве и будущих героях.

Наташа не мечтала ни о чем и не желала ничего. Любовь вызывала в ней отвращение, и все мужчины делились для нее на два типа: один представал ей в образе отца, прекрасным и великодушным, другой олицетворялся Вабельским, то есть был низок и ничтожен. К первому принадлежал только один Павел Петрович, а ко второму – все остальные мужчины с Вабельским во главе. А потому всякая мысль о любви и замужестве была ей противна. Она не понимала, как ее товарки могут мечтать о ней. Слушая их рассказы, она мысленно удивлялась их наивности и, как бы заранее предвидя все то горе и несчастье, которые, как ей казалось, должно будет принести им осуществление их надежд и мечтаний, смотрела на них с состраданием и даже с презрением. О своем будущем она уже ничего не загадывала и старалась совсем не думать о нем. Все мечты и желания ее сбились, спутались, и, чувствуя их невозможность и двойственность, она потеряла веру в их осуществление, не умея найти хоть сколько-нибудь счастливого выхода из того ужасного положения, в котором очутились они все, то есть отец, мать и она сама. Все будущее представлялось ей печальным, и сама жизнь, не только ее личная, но и всего человечества, казалась ей чем-то тяжелым, трудным и неприятным.

Наташа часто с удивлением спрашивала себя: «Неужели мама не видит и не понимает, какой это человек? А если видит и понимает, то как же может любить?» И Наташа поражалась этому странному ослеплению. Почему же она, еще совсем неопытная девочка в сравнении с матерью, сразу поняла его, и не только его самого, но и его пошлое, легкомысленное отношение к любимой женщине, тогда как Марья Сергеевна, очевидно, этого не замечала и вполне верила в честность и искренность его любви к ней?

Даже теперь, когда дело стало окончательно ясно, Марья Сергеевна все еще, как бы нарочно, не хотела видеть истину. И когда при получении писем от Виктора Алексеевича она бывала особенно весела и счастлива, Наташа молча следила за ней с тем же удивленным состраданием, с которым слушала и своих подруг, мечтающих о любви.

Если Марья Сергеевна была несчастна год тому назад, то несомненно, что теперь она была еще несчастнее, и Наташа хорошо понимала это. Видеть горе матери ей было больно и тяжело, но в то же время причина этого горя не вызывала в ней участия и жалости, а, скорее, была ей неприятна и вызывала только невольное чувство презрительного сострадания.

Наташа не могла простить себе того, что «тогда» просила Вабельского и, вспоминая об этом, каждый раз испытывала такой стыд и злость на самое себя, что, вспыхивая до корней волос и закрывая руками лицо, до боли закусывала губы.

Зачем она унижалась перед ним? Зачем пошла просить?

Она действовала тогда по какому-то страстному, безотчетному порыву, и в ту минуту ей казалось, что если она и не спасет этим мать, то хоть насколько возможно отведет от нее новый удар, новое страдание и горе. Как она не поняла тогда, что это ничему не поможет, ничего не улучшит и не принесет ничего, кроме нового унижения и мучительного стыда?

Наташа знала, что мать уже более шести недель не получала от Вабельского никакого известия, и с тревогой вглядывалась в ее постаревшее измученное лицо.

Если до сих пор Марья Сергеевна могла заставлять себя не понимать, что Виктор Алексеевич совсем бросил ее, то теперь, с ужасом думала Наташа, она поймет, теперь уже нельзя не понять… И она со страхом и беспокойством ожидала, что из этого выйдет и как оно может подействовать на мать, когда та окончательно убедится в истине.

Не раз ей приходило в голову написать обо всем отцу и просить, умолять, чтобы он простил Марью Сергеевну, примирился с ней и снова взял их всех к себе. Но та жизнь, которая должна была начаться с того времени, как они снова поселятся вместе, то есть отец, мать, она и маленький Коля, – представлялась ей такою фальшивою, невозможною и даже отвратительною, что она с горечью бросала письмо и начинала другое, где уже ни одним словом не упоминала о случившемся.

Не будь этого ребенка, они могли бы еще как-нибудь примириться, казалось Наташе… Конечно, былого счастья, любви и уважения в семье уже не было бы, но по крайней мере они хоть жили бы снова вместе. С годами чувство неловкости и отчуждения, быть может, постепенно сгладилось бы и, в конце концов, через несколько лет все было бы предано забвению, насколько это возможно в подобных случаях, и они жили бы если и не счастливо, то хоть спокойно… А теперь и это невозможно благодаря этому ребенку!.. И злость против него еще сильнее поднималась в ней.

Ей казалось, что быть в их семье этот ребенок имеет так же мало права, как и его отец. А между тем уничтожить это право было уже невозможно: ребенок был даже сильнее отца и своим существованием завершал то разрушение их семьи, которое начал его отец.

И Наташа, раздраженная всем этим, раздражалась еще сильнее от вечных его капризов, плача и крика, которыми маленький тиран словно нарочно мучил весь дом.

Марье Сергеевне казалось, что в этих капризах виноваты все, кроме самого Коли; она обвиняла няньку, Наташу, доктора, находила, что все они не умеют обращаться с ребенком и нарочно мучают и сердят его, и сердилась то на няньку, то на Наташу, то на новую горничную, которая особенно раздражала ее своей неумелостью.

Неделю назад Феня ушла, и для Марьи Сергеевны это было новым, неожиданным и сильным ударом, от которого она совершено растерялась и даже заболела.

Она упрашивала Феню остаться, обещала ей прибавку жалованья, подарки и даже плакала, но Феня осталась непреклонною. Нет уж, будет с нее! Довольно она мучилась!

С тех пор, как Виктор Алексеевич исчез, и Феня убедилась, что он окончательно бросил барыню, место это вдруг потеряло для нее всякую ценность и интерес.

В доме царствовали беспорядок, болезни, тоска, ссоры, и Феня, привыкшая к хорошим местам в богатых домах, начала сильно скучать.

Что, в самом деле, за наказание! Ни днем, ни ночью покоя нет! То мальчишка болен, плачет, капризничает, то барыня заболела! То с одним возись, то с другим! По ночам не спишь, живут, как затворники какие! Она и сама совсем больна; своя рубашка ближе…

И, несмотря на все просьбы Марьи Сергеевны, Феня все-таки ушла. Она имела уже приглашение на новое место у одной французской актрисы, у которой она жила прежде. К тому же, на крайний случай, у нее был уже сколочен изрядный для прислуги капиталец, и, сознавая себя обеспеченною и независимою, она не желала «хоронить себя заживо и коротать весь свой век в четырех стенах» с плачущею Марьей Сергеевной и капризным ребенком.

XIV

Тридцатого марта исполнилось ровно два месяца, как Марья Сергеевна получила последнее письмо от Виктора Алексеевича. Но в последнюю неделю она была даже бодрее и спокойнее, чем раньше. Случилось это потому, что, потеряв, наконец, терпение и мучаясь всевозможными предположениями, она решила съездить на квартиру Вабельского с целью узнать что-нибудь у Аристарха.

В квартире был один только Аристарх, так как новый жилец ее, которому она была сдана с мебелью и лакеем, уехал куда-то в театр.

Отворив дверь и увидев Марью Сергеевну, Аристарх, вполне постигший своего барина и чутьем опытного столичного лакея прекрасно знавший все его похождения, сразу понял, в чем дело.

«Ну, на чаек получим!» – мгновенно решил он, встречая ее радостною и любезною улыбкой и приготовившись врать напропалую, лишь бы только побольше сорвать с нее.

Марья Сергеевна, закутанная в ротонду, с мягким белым платком на голове, смущенно стояла в дверях.

Когда она решила поехать на квартиру Вабельского и узнать от Аристарха, где Виктор Алексеевич и что с ним, ей это казалось крайне простым и легким. Теперь же, стоя перед лакеем в этой передней, где она знала и помнила каждый уголок, она вдруг почувствовала себя страшно неловко и не знала, что сказать и как начать свои расспросы. Но сметливый Аристарх начал сам. Он давно догадывался, что барин «укатил» именно от нее и что она приехала что-нибудь разузнать.

– Давненько не видали вас, сударыня. Я уж сам собирался было сбегать к вам на квартиру, узнать, все ли у вас благополучно.

Он любезно и почтительно упрашивал ее войти и присесть.

– Вы, сударыня, не извольте беспокоиться, у нас никого дома нет, я один во всей квартире…

Марья Сергеевна, застенчиво улыбаясь и краснея, но уже слегка ободренная любезным приемом Аристарха, сконфуженно переступила порог и опустилась на высокий дубовый стул.

Но еще прежде Аристарх быстро схватил лежавшую на окне тряпку и, ловко смахнув ею со стула пыль, любезно проговорил:

– Пожалуйте, сударыня, присядьте-с; теперь чисто будет. Да, может, вам желательнее в кабинет было бы пройти?

Но Марья Сергеевна, избегая встречаться с ним взглядом, поспешно отказалась.

– Нет, нет, не надо, я на минуту.

На мгновение они оба замолчали. Марья Сергеевна оттого, что стеснялась сразу начать свои расспросы, Аристарх оттого, что еще не совсем уяснил себе, что ему врать и насколько барыня сама правду знает.

Марья Сергеевна задыхалась от волнения, но хотела показать Аристарху, что это не от волнения, а из-за высокой лестницы.

– Высоко… – неопределенно проговорила она, кивнув головой в направлении лестницы.

– Это точно-с, – живо подхватил Аристарх. – Ежели-с кто с нежным здоровьем, так точно, что запыхаться можно. А нам-с, мужчинам, другая, значит, комплекция положена, так оно и выходит, что ничего-с! Всего третий этаж, пухом взлетишь! Кабы не это – так этакой квартире, как наша-с, и цены не было бы!