Марья Сергеевна, вместе с выбежавшей в переднюю Феней, вышла за ним туда же и, облокотясь на перила, молча глядела ему вслед.

– До завтра… – вполголоса сказала она.

Виктор Алексеевич поднял голову и улыбнулся ей в ответ все тою же торопливою и смущенною улыбкой.

– Да, да, до завтра…

Когда дверь захлопнулась за ним и они вернулись в гостиную, Марья Сергеевна опустилась на первый попавшийся стул и расплакалась, уже не сдерживая и не заглушая своих рыданий.

– Господи… Феня… – говорила она между всхлипываниями, нервно ломая свои тонкие пальцы, – ведь на полтора месяца… Может быть, даже больше… Я как подумаю… Такая тоска, такая тоска…

Феня молча стояла перед ней.

– Да уж, чего веселого! – сказала она с каким-то раздражением.

Ее лицо тоже слегка подергивалось и вздрагивало, и ей, при мысли, что Виктора Алексеевича не будет у них целых полтора месяца, тоже как будто хотелось плакать.

XII

Когда Виктор Алексеевич вышел на улицу, шел легкий, крутящийся в воздухе снежок, и лицо его опахнуло свежим морозным воздухом.

– Подавать, барин? – крикнул стоявший у подъезда извозчик.

– Не надо! – сердито отвечал Виктор Алексеевич.

Ему хотелось пройтись немного пешком, чтобы скорее успокоиться. На душе его было определенно нехорошо, – как будто лежало неприятное ощущение какой-то гадости, которую он только что сотворил.

«Во всяком случае, – думал он, плотнее запахивая шинель, – это тяжело, и даже тяжелее, чем кажется… Нет, кончено, больше уж никогда и ни одной серьезной связи в жизни. Право, гадко как-то…»

Он остановился на минутку и, чиркнув спичкой, попытался закурить папиросу, прикрываясь шинелью от задувавшего ее ветра, но вдруг почувствовал, что кто-то коснулся его. Виктор Алексеевич обернулся и с недоумением оглядел какую-то небольшую женскую фигурку в шубке и в белом платке на голове.

– Пойдемте сюда… За угол… Пойдемте!

Она говорила нервным, сдавленным голосом и слегка тянула его за рукав шинели. Виктор Алексеевич плохо различал ее черты и почти не узнавал голоса, но, по неприятному и жуткому ощущению, вдруг охватившему его, он, скорее инстинктивно, догадался, чем узнал, кто это.

– Куда пойдемте? – заговорил он не то испуганным, не то сердитым голосом. – Вы, должно быть, с ума сошли, если вздумали вдруг по улицам ловить меня! Никуда я не пойду, и что такое вам вдруг понадобилось от меня, что вы мне в комнате не могли сказать, а изволите выбирать такое удобное место для разговоров?.. Отправляйтесь лучше домой. Никуда я не пойду.

– Нет, вы пойдете! Я не мама, слышите, не мама… Со мной нельзя так, как с ней, и если я вас зову, то вы пойдете, слышите? Должны идти… – шептала она задыхающимся и дрожащим от страстной ненависти голосом.

Виктор Алексеевич с удивлением смотрел на нее.

«Черт знает что такое, этого только недоставало! – думал он. – И чего эта девчонка еще тут суется? – Он подозрительно оглядывал ее. – Уж не героиню ли она вздумала разыгрывать, еще, чего доброго, стрелять вздумает! Они все ведь нынче на этом помешаны!»

– Да нельзя ли тут объяснить мне, чего вы, собственно, от меня желаете, а не бегать по разным закоулкам?..

– Нет, нельзя, тут народ, пойдемте в переулок, там никого нет…

Они стояли друг против друга у фонаря, свет от которого падал теперь прямо на лицо Наташи, и Виктор Алексеевич видел, как лихорадочно горели и переливались ее глаза какими-то дикими, злыми огоньками.

«Черт знает что такое! – мысленно бранился он, – и как все это глупо!» Он положительно не знал, что ему делать, но на душе у него было как-то жутко и неприятно, а сознаться себе, что он боится ее, он не хотел – боится этой девчонки, ничтожной и бессильной, которую он, в случае чего, может пристукнуть одним пальцем!

«Да, наконец, в квартире Алабиных нет ни одного револьвера, а купить не могла, ей не продадут…»

Наташа вдруг окинула его презрительным взглядом:

– Да вы не бойтесь! – проговорила она с такою насмешкой и отвращением, что Виктор Алексеевич даже вспыхнул. – Мне с вами только переговорить нужно.

– Это вас-то бояться? – захохотал он злым принужденным смехом. – Помилуйте, кто же это детей боится? Извольте, я с вами пойду, только нельзя ли поскорее закончить всю эту комедию («мамашенькина страсть» – промелькнуло у него в голове), у меня времени нет, да и о вас мамаша будет беспокоиться.

– Мамашу оставьте, она не знает и не хватится. Мне негде больше было говорить с вами так, чтобы она об этом не узнала, потому я и выбрала улицу. Пойдемте…

Они двинулись в направлении первого же переулка и несколько минут шли молча, не глядя друг на друга.

Наконец, когда они дошли до середины совершенно пустого и темного переулка, Наташа остановилась и взглянула ему прямо в лицо.

– Это правда, что вам нужно ехать? – повторила она вопрос матери.

Они обе догадывались, что он лжет, но Наташа понимала это ясно, тогда как Марья Сергеевна ощущала бессознательно, скорее сердцем, чем разумом.

– А вам какое же до этого дело? Это что, следствие, что ли?

– Нет, это не следствие, и мне нет до вас никакого дела. Это правда… Но «ей», понимаете, «ей», – она наклонилась совсем близко к нему, и все ее лицо задрожало от негодования, – ей есть дело! И потому-то я и спрашиваю, потому-то и хочу знать правду… И вы мне ее скажете! Понимаете? У нее никого нет, кроме меня, вы всех отогнали, а теперь делаете с ней что хотите, благо она верит вам и любит вас! Но я ненавижу вас, не верю ничему, ничему, что вы ей говорите; я знала, всегда знала, что вы лжете, все лжете… И теперь так же… Но я не позволю, понимаете, не позволю…

Она задыхалась от волнения и гнева. Два года таила и сдерживала она их в себе, щадя его ради матери, но теперь все чувство ненависти и озлобления, накопившееся в душе ее против него, вдруг как бы прорвалось наружу и захватило ее в бешеном порыве. Она вся дрожала, лицо ее нервно горело, и глаза сверкали такою злобой, что Виктор Алексеевич бессознательно отодвинулся от нее подальше.

«Положительно, с ума сошла!» – тревожно мелькнуло в его голове, но, стараясь оправиться от жуткого чувства, он грубо оборвал ее:

– Ну, довольно! Однако вы, должно быть, совсем рехнулись! Можете отправляться домой и садиться за уроки, а я вам не мальчишка, и всякой девчонке читать себе нотации не позволю…

И он круто повернулся и хотел уже уйти, но Наташа опередила его и, быстро схватив его за руку, вцепилась в нее с судорожной силой.

– Нет, не довольно! – громко вскрикнула она. – Не довольно, и вы не уйдете, я не пущу! Вы делаете низости, а потом убегаете, и думаете, что никто ничего не смеет сказать вам… Ничего сделать с вами?..

Ее рука, с тонкими длинными ногтями, до боли впилась в его руку. Он попробовал отдернуть ее, но она еще крепче сжалась, не отпуская его.

– Пустите мою руку!

– Нет, не пущу. Вы скажете мне правду, вы ее совсем бросаете, да?

– Да послушайте, вам-то, наконец, какое же дело до этого? Вы-то тут при чем?

– При том, что она моя мать! Понимаете, мать моя, жена моего отца! Вы отняли ее и у него, и у меня, и мне есть до этого дело. Я имею право требовать у вас отчета. И вы не смеете не дать мне его, не смеете…

– Да ведь она вам маменька, а не вы ей, кажется. Что же вы-то хлопочете? Она и сама, кажется, не маленькая.

– О! Какой… – Наташа с отвращением прищурилась. – Какой вы подлец!

Вабельский вздрогнул и вырвал наконец свою руку. Ему хотелось поколотить эту девчонку, так смело кинувшую ему в лицо оскорбление. Но она стояла перед ним с выражением такого презрения и морального превосходства, такая смелая в своей правде и ненависти, что он только плотнее запахнулся опять в шинель, закрыв ею даже лицо.

Наташа, по-видимому, начала немного успокаиваться. Она уже не так дрожала и задыхалась, и только ноздри ее слегка еще вздрагивали и трепетали.

– Это подлость, ужасная подлость, – заговорила она вдруг тихо, – что вы бросаете ее, но это все-таки было бы счастьем для всех нас, если бы она только смогла перенести это. Но она не перенесет, это убьет ее, я знаю, и потому-то я решила прийти сюда и поговорить с вами. Ведь вы тоже понимаете, что убиваете ее этим… И вам даже не жаль? Даже не совестно?.. Неужели вам не совестно, неужели можно делать такие вещи и не чувствовать себя подлецом?

Она точно не верила в подобную возможность и пытливо глядела ему в глаза, как бы ища в них искры стыда и раскаяния.

– Вам не совестно? – тихо, с каким-то сожалением спросила она его опять, не спуская с него своих грустных строгих глаз.

Виктор Алексеевич молча, нетерпеливо передернул плечами и, скользнув взглядом мимо ее лица, еще глубже спрятал лицо в воротник шинели. Он положительно терялся, не знал, что ему делать, и если в его жизни были какие-нибудь скверные минуты, то хуже и неприятнее этой он все-таки не помнил.

– Если бы вы знали, как я вас ненавижу и как вы мне гадки, – говорила она, слегка вздрагивая от гадливого презрения, – вы бы поняли, как трудно было мне прийти сюда и говорить с вами… Просить. – На мгновение она даже закрыла лицо руками, но тотчас же быстро отдернула их и заговорила уже тверже и спокойнее. – Но это необходимо, и я решилась. Если бы я была уверена, что это может вернуть нам всем прежнее счастье, я убила бы вас!

Виктор Алексеевич быстро поднял голову и тревожно оглядел снова ее руки и фигуру.

«Ты, матушка, действительно на все, кажется, способна!» – сердито подумал он и, слегка отодвинувшись от нее, тревожно огляделся по сторонам, ища, нет ли где извозчика.

– Но это ничему не поможет, – с какою-то странною задумчивостью в глазах продолжала она, – это было бы только новым горем и для нее, и для отца… Я долго думала, как помочь, но помочь никак нельзя… Теперь уже поздно… Ни папа, ни я счастливы уже не будем, что бы ни случилось, но пусть хоть одна она… И потому я… решила просить вас… если возможно… Не уезжайте… не бросайте… Ах, как гадко… Как гадко! – Вдруг страстно прервала она сама себя и снова закрыла руками еще жарче запылавшее лицо.