Я смотрю по сторонам, не вставая. Дом настолько мал, что я могу видеть всё со своего места на кровати под окном рядом с дверью. Кухня, плита и пустой холодильник. Диван, потёртый и разорванный, пустой. Хасан ушел. Я чувствую панику в животе, зная, что он слишком мал, чтобы осознать свои действия, но я не могу последовать за ним.

Что-то ещё было не так. Я обнаружила тётю Мейду в её кресле перед маленьким чёрно-белым телевизором, который теперь всегда выключен. Она по-прежнему сидит прямо, сложив руки на коленях и пялясь в стену, но её худая грудная клетка не поднимается и не опускается, как это было на протяжении недель. Мне удавалось кормить её супом, который я подогревала на плите, хлебом и бобами, которые я либо купила, либо украла, либо нашла. Но потом она отвернула лицо и вообще перестала есть. Она позволяла мне заливать воду в её рот, чтобы, по крайней мере, она не умерла от жажды, что, по моему мнению, хуже, чем от голода, хотя я не знаю, почему так считаю.

Возможно, потому, что голод — это просто тупая боль в животе, которая усиливается с каждым днём. Ты становишься всё голоднее и голоднее, словно дыра в твоём животе увеличивается, пока тебе не начинает казаться, что она может поглотить твои рёбра, сердце, печень и всё, что скрыто под кожей груди и живота, и я даже не знаю, как это называется. Однако, жажда… это безысходность. Ради одного глотка воды ты сделаешь всё, что угодно. Страдать от жажды намного хуже, чем от голода. Ты можешь питаться жуками или червями, можешь стащить банку бобов или кусок чёрствого хлеба на базаре. Но отыскать воду? Непростая задача. Бутылка воды тяжёлая. Её не спрячешь под слоями одежды или в рукаве. Жажда растёт и растёт, пока не превращается в гнев или ненависть. Твой рот становится засушливой, песчаной, безжизненной пустыней, а губы трескаются.

Поэтому, думаю, жажда хуже голода.

Тетя Мейда умирает от голода, но, на самом деле, от разбитого сердца. Она старая, и с самого детства любила моего дядю Ахмеда всю её жизнь. Он никогда не бил ее, как другие мужчины своих жён. Он любил её. Когда он умер, я думаю, она умерла тоже — просто потребовалось время, чтобы её тело осознало, что сердце и разум уже мертвы.

Я касаюсь её лица, и оно такое холодное и твёрдое. Её глаза пусты. Думаю, она видит дядю Ахмеда в раю.

— Ты видишь Аллаха? — говорю я, не узнавая своего голоса. И зачем я задаю вопросы мёртвой женщине? — Он здесь, тётя Мейда? Спроси, почему Он не отвечает мне!

Она не отвечает, разумеется, ведь она мертва.

Я всего лишь четырнадцатилетняя девочка, мои руки слабы, но тётя Мейда такая крошечная, худая, словно птичка, что мне удается вынести её из дома во всё ещё сидячем положении. Старушка смотрит через открытую дверь. Её глаза, как маленькие бусины, холодные и пустые, она не двигается, чтобы помочь мне, и не задаёт вопросов. На мне нет хиджаба, и она кривит свои губы в неодобрении. Я несу свою мёртвую тетю по улице так далеко, как могу. Не знаю, где оставить её, или что с ней сделать. Мне некому рассказать о ней. Поэтому я дальше тащу её, пока мои руки, ноги и спина не начинают ныть, а силы не покидают меня, и тогда я оставляю её, неловко сажая в переулке посреди кучи мусора.

Мгновение стою возле неё, размышляя, что сказать мёртвому телу. В конце концов, я ничего не говорю.

— Прощай, тётя Мейда, — шепчу я её душе, только когда возвращаюсь домой.

Мёртвое тело — это просто мёртвое тело. Тетя Мейда ушла задолго до этого.

Я беспокоюсь о Хасане. Я не ожидаю, что он вернётся, но продолжаю надеяться. Как могу, оборачиваю голову своим потрёпанным и рваным хиджабом и отправляюсь на поиски Хасана, чтобы вернуть его домой и отругать за глупость.

Он говорил о поиске оружия.

Я думаю о том дне, два года назад, в разрушенном здании. Не знаю, где он взял винтовку. Я ушла в поисках еды, а, вернувшись, нашла Хасана, прижимающегося к двери, пока грохотала стрельба, поднимая пыль, и крики на английском и арабском разносились эхом по улице.

Я пряталась в дальнем углу, ожидая, пока перестрелка закончится, и, когда это случилось, побежала по улице к тому месту, где прятался мой брат с высохшими слезами на лице. Он не пострадал, и я прижала его к себе, когда снова началась стрельба. Он что-то прижимал своими коленями к стене, его руки обвивались вокруг этого предмета, а тельце дрожало. Я была позади него, обнимала за плечи, пальцами сжимая его рукава.

Американский солдат пробежал мимо нас; винтовка прижата к щеке. Он остановился, посмотрел на нас, а затем продолжил нестись, как бешеный пёс. В том, как он бежал, сгорбившись близко к земле, была видна явная угроза. Когда он остановился, Хасан напрягся, и я могла чувствовать ненависть, которая кипела в нём. Они убили маму и папу, поэтому он ненавидит их. Это просто для него.

Я знаю, что пули, которые забрали их жизни, легко могли быть нашими. Пули не распознают, американец ли ты или иранец. Они знают только мягкую плоть и красную кровь.

Не могу объяснить это Хасану, хотя ему будет наплевать. Не могу объяснить, почему одни убивают других, потому что сама не знаю ответа. Ирак никогда не был безопасным местом, но когда начали падать бомбы, взрываясь и вспыхивая как салюты, то он стал ещё опаснее. Улицы наполнены вооружёнными мужчинами, танками, грузовиками с солдатами, сжимающими оружие. Это было неожиданно, и это не прекращалось.

Теперь смерть повсюду.

Когда американский солдат прошёл мимо, мы побежали, и я потащила за собой Хасана, не оглядываясь на него. Пушки гремели, пули свистели и рикошетили перед нами, и я толкнула Хасана в пустой дом, разрушенный бомбой или ракетой. Мы прятались в углу и ждали.

И тогда пришёл американец с камерой, он не был солдатом, но всё-таки оставался американцем. Он увидел нас, когда Хасан шагнул вперёд с пистолетом в руках, который был для него слишком большим. Я хотела накричать на него, спросить, где он взял такую вещь, но не могла. Моё горло сдавило, и я бы закричала, но я боялась, что у американца могло быть оружие, которого мы не могли видеть.

И затем раздался выстрел из спрятанного пистолета американца. А потом я убила его.

Я услышала плач, и поняла, что это была я. Я знала, что слёзы не вернут мёртвого американца. Я не оплакивала его, потому что не знала его. Но оплакивала его смерть. Оплакивала себя за то, что убила его.

Я вижу его даже сейчас, два года спустя, когда просыпаюсь и смотрю на то место, где он умер. Его голубые глаза широко открыты, смотрят на меня, но не видят. Кровь расстилается под ним, сочась из отверстий в его животе и груди, образуя вокруг него лужу. Воняет кровью. Этот запах… медный и немного дерьмовый.

Я позволяю себе подумать, что это плохое слово, поскольку никому нет до этого дела.

Я моргаю, и он исчезает, оставляя меня с плохим привкусом воспоминаний и кошмарами наяву и всегда с гнетущим чувством голода во рту.

Это долгая прогулка, и уже темно к тому времени, когда я хоть кого-нибудь обнаруживаю. Я нахожу группу солдат; чёрные и коричневые винтовки прислонены к стене около их рук или перекинуты через колени. Семеро из них курят сигареты. Громко разговаривают, хвалясь своими подвигами в бою, как много американцев они убили. Лжецы. Я сужу по тому, что они смеются слишком громко сквозь дым, выходящий из их носов.

Они замирают, когда видят меня, и тянутся за своими винтовками, хотя я — жительница Ирака и просто девочка.

— Что ты здесь делаешь, девочка? — рычит один из них. — Это опасно. Ты должна быть дома с мамой и папой.

Я не обращаю внимания на их глупые вопросы.

— Мой брат… — Мой голос мягкий, слишком мягкий. Я его усиливаю. — Мой брат сбежал, чтобы воевать. Ему всего двенадцать лет. Мне нужно найти его.

Они смеются. Кроме одного из них, который говорит со мной.

— Я видел мальчика. Несколько часов назад. С другими мужчинами. У него было ружье, и он стрелял в американцев. Думаю, что он даже попал в одного.

— Глупый мальчишка, — бормочу я себе под нос. — Мне нужно найти его, — говорю я громче.

Тот, кто говорил, пожимает плечами.

— Удачи. Я видел его только один раз, очень быстро. Он отправился на запад.

Я осматриваюсь вокруг себя, не имея ни малейшего представления, в какой стороне запад.

— Вы можете показать мне?

Он смотрит на меня, потом поднимает одно плечо.

— Могу.

Остальные смотрят на меня; их взгляды заставляют меня нервничать. Я хочу уйти от них.

— Пожалуйста, покажите мне. Он всего лишь мальчик. Он не должен воевать.

— Если он может стрелять из винтовки и убивать неверующих, он — мужчина, — говорит один из них.

— Тебе следует пойти домой к своей маме и позволить мальчику делать мужскую работу.

— У нас нет мамы и папы. Они умерли. Я нужна ему. Пожалуйста, помогите найти его.

Странный, голодный взгляд укрепляется в их глазах, когда они понимают, что я одна, совсем одна. Их взгляд путешествует по моему телу от моего разорванного хиджаба до старого платья, маленькой девичьей груди и тонких ног, треугольнику между ними, видимому, когда от ветра платье облегает моё тело. Я знаю, что они хотят. Хорошо знаю. Я видела, что мужчины делают с женщинами, и знаю, что не хочу, чтобы такое случилось со мной с этими мужчинами.

Я немного отхожу, наблюдая за ними. Они не двигаются, но тот, кто сказал, что видел моего брата, слегка кивает.

— Мне нужно выпить! — говорит он, наверно, слишком громко, и остальные забывают обо мне, когда их головы занимает поиск алкоголя.

Они уходят в ночь, и тот, что добрее, оглядывается на меня. Он старше остальных; возможно, у него есть — или была — дочь моего возраста. Возможно, он тоже знает, что бы случилось со мной, и стремится избавить от этого единственным известным ему способом. Я киваю ему, молча благодаря. Он щёлкает пальцами возле своего колена, быстрым и тихим жестом призывая меня уходить.