– Пока, Родька. Спасибо тебе.

– Да не за что. Чего уж там. Мы ж друзья, как ты изволила выразиться. Все, отбой, подруга.

Нажав кнопку отбоя, Инга долго еще сидела на своем диване, беспорядочно всхлипывая. Выходить из комнаты не хотелось. Не хотелось выползать из теплого и мягкого облака разговора с дочерью и Родькой, хотелось сидеть в нем и греться остатками их слов и интонаций, будто плавающих вокруг нее невидимой защитой. Говорят – все хорошее в твоей жизни видится на расстоянии. Как и плохое тоже. Она вот всегда любовь свою школьную за некую алмазную драгоценность почитала, за то самое хорошее, что подарила судьба. Грелась от него. И носила в себе, заперев на три замка, и лелеяла бережно. Доставала иногда, чтоб пылинки сдуть, полюбоваться да снова убрать-закрыть в потаенное местечко. А теперь что? Куда оно делось-то, это хорошее? Увидело живьем предмет, из которого проистекало, – Севку Вольского – и тут же завяло-скукожилось? Странно как. Вроде наоборот должно быть. Или мы сами себя так умело обманываем, придумывая ложные драгоценности? Думаем – бриллиант в душе носим, думаем, что именно им напитываемся для тепла и света, а потом выходит, что это и не бриллиант вовсе, а обычная стекляшка. И тепло твое, выходит, тоже обманно-стеклянное, и свет ты даешь стеклянный…

Вздохнув глубоко, Инга опустила плечи, повертела в руках теплую телефонную трубку. Захотелось лечь, укрыться с головой одеялом, не выходить больше из комнаты. Не видеть никого. А еще лучше – выскользнуть потихоньку из дома и сбежать на вокзал, сесть в поезд и – домой… Но выйти все-таки надо, наверное. А то нехорошо как-то. Надо помочь со стола убрать, посуду помыть… Да и Бориса надо к отцу в кабинет отправить – Люба же просила…

С сожалением выпустив из рук мобильник, Инга поднялась с дивана, вышла из комнаты в коридор, пошла на слабый звук едва различимых снизу голосов. На кухне застала Веру с Надей – сестры сиротливо сидели за большим кухонным столом, подперев щеки ладонями, говорили о чем-то вполголоса. Увидев ее в дверях, замолчали. Потом Надя проговорила заботливо, обращаясь к Вере:

– Иди, Верочка, ложись. Я сейчас чаю попью и тоже приду. Инга, выпьешь со мной чаю?

– Давай… – опускаясь на Верино место, покладисто пожала плечами Инга. – Только мне надо сначала Бориса найти. Люба просила его в кабинет к отцу отправить. Она там решила ночь провести.

– Да ушел он уже туда. Сам ушел, – недовольно проговорила Надя. – Проводил этого… как его, ну… Хахаля твоего детского…

– Вольского?

– Ну да. Вольского проводил и сам ушел. Сидят теперь там… Господи, да если б не папина воля, я б их и на пушечный выстрел к нашему дому не подпустила! Да еще и в отцовский кабинет… Святая святых…

– Почему?

– Да потому! Кто они нам? Чужие люди! Из-за этой Любы мама раньше времени состарилась! Да и брат этот теперь мне что есть, что его нет…

– Отец любил эту женщину, Надя.

– Да неправда! Он нас любил! Нас! И мы его любили! Преданно и верно! И до конца! А эта Люба – так, недоразумение. Она никакого права на отцовскую любовь не имеет! Прямо как подумаю, что она там сидит, в его кабинете, так трясти меня начинает. Ненавижу, до дрожи ненавижу…

– Надь, не надо… Не надо, а то мне страшно становится! Ну, пожалуйста… Ну отчего ты злая такая, Надь? – тихо проговорила Инга, закрывая лицо ладонью.

– Кто – злая? Я злая?! – тихо и возмущенно переспросила Надя и даже слегка подалась корпусом в Ингину сторону. – А ты что у нас, добрая, значит? И тут ты самая добрая, выходит? С какой стороны на тебя ни глянешь, прям светишься вся! И на что тебе твоего добра хватает, интересно? С моим мужем спать? Исключительно доброты ради? Не успел мужик в дом к ней войти, уже в койку его потащила…

– Я его к себе в дом не звала.

– Ой! Вы посмотрите на нее, честная какая! Не виноватая я, он сам пришел! – ернически всплеснула Надя ладонями.

– Я не говорю, Надь, что я не виноватая. Виноватая, конечно. Я понимаю. Ты прости меня, Надь, пожалуйста. Если хочешь, я объясню…

– Да фиг тебе – прости!

– Ну, фиг так фиг… Я и на фиг согласна. Пусть будет так, как ты хочешь. Я сволочь последняя, а ты порядочная.

– Да! Я – порядочная! Я не сплю с чужими мужьями, я никого не обманываю, я честно живу! И муж у меня порядочный! Да если б не такие, как ты…

– Надь, а ты любишь его? – перебила ее Инга. – Мужа своего, Вадима, любишь?

– А твое-то какое дело? Но если уж интересует тебя этот вопрос – то да! Представь себе, да! Очень люблю!

– А он тебя?

– А вот это уже и в самом деле не твое дело, дорогая! Да и не понять тебе этого. Потому что ты в слово «любовь» другое понятие вкладываешь.

– Как это? – опешила Инга. – Чего я в него такое вкладываю? Любовь, она и есть любовь…

– Ну да… Для тебя ж трахнуться по-быстрому – это тоже любовь! Ведь так?

– Да с чего ты взяла?!

– Ой, с чего взяла… Да из жизненного опыта, дорогая сестренка. Причем из твоего опыта! Ты ведь думаешь, наверное, что мой муж к тебе и впрямь от большой любви помчался?

– А отчего, Надь? Как ты сама считаешь? Для чего он бросил все и, как ты говоришь, помчался? Ни с того ни с сего, что ли? Он что, в вашем городе не нашел, с кем ему по-быстрому трахнуться?

– Слушай, заткнись, а?

– Да ты не обижайся… Я и сама, может, понять хочу, как это все тогда получилось. Я же тоже мучаюсь этим, я и правда не понимаю! Зачем он приехал? А главное – как я-то могла сотворить такое? Правда, есть у меня всей этой истории одно объяснение…

– Ну? И какое же? – скептически подняла на Ингу ледяные глаза Надя.

Инга взглянула в сестринские глаза и будто поежилась от подувшего из них ледяного ветра обиды. Даже объяснять что-то вмиг расхотелось. А может, и не нужно? Все равно ей не проломиться через этот упругий холодный ураган. Снесет, как сухую былку-травинку, вместе со всеми объяснениями, и звать как не спросит. Редко кому удается через него проломиться. Обида и непрощение, они особенную силу имеют. Держат человека на тяжелом вдохе да выдохнуть себя наружу так вот запросто и не позволяют. Хоть напополам тресни она сейчас, рассказывая, как в тот день плохо ей было, как сошлись в одну точку боль, обида, безысходность да холодный страх перед будущим – вся эта черная душевная чертовщина, в общем, – все равно Надя ее не услышит. Еще только хуже будет. Холодный ветер обиды – он жалости к покаянному не знает. И понимания никакого не хочет. Наоборот – подстегивает только. Еще больше хочется смять, скукожить, изничтожить, с корнем из земли вырвать обидчика…

– Ну? И чего замолчала? – требовательно переспросила Надя. – Давай, объясняй! Чего ты?

– Да я вот думаю, не стоит…

– Это почему это? Боишься, что не пойму?

– Ага. Боюсь.

– А ты не бойся. Не такая уж я тупая, чтоб не понять. Тем более я ж сестра тебе. От этого факта тоже, знаешь ли, никуда не денешься…

– Ну что, попробую… – безнадежно вздохнула Инга. – Только ты не перебивай меня, ладно?

– Да ладно…

– Понимаешь, Надь… – тихо проговорила Инга и снова замолчала, взглянула на сестру с недоверием, будто решая, стоит ли ей продолжать иль остановиться на полуслове, махнув на все рукой. Потом тихо заговорила: – Бывают такие мутные состояния человеческие, когда из тебя будто сама жизнь уходит. Будто давит что-то с неба, и замирает все в тебе, как в лесу перед грозой. Холодно, душно и никакого движения внутри. Ты умер, и все. Полное отчаяние. Жить не хочется. И душа будто стекленеет абсолютно ровной поверхностью – только маета сверху плавает, как мазутное пятно. Кажется, немножко еще – и впрямь умрешь. Вроде и понимаешь, что жить так нельзя, и все равно живешь дальше и тянешь эту лямку…

– А что это за состояние? Депрессия, что ли? – пожала плечами Надя.

– Нет. Еще хуже. Депрессия – это ж медицинский диагноз, это ж как-то лечится… А тут – не диагноз, тут – состояние. Черная чертовщина какая-то. Нет, правда – чертовщина! Такое ощущение странное накатывает, что надо обязательно от себя чего-то отдать… добропорядочное. Поступиться им. Иначе черт этот никогда из тебя не уйдет, так внутри и останется. Ты сам, только сам должен его из себя изгнать. Свой откуп найти. А какой – это уж никого не волнует. И когда этот откуп в твоей двери живьем появляется, тут уж ни о чем не думаешь. Все мысли добропорядочные исчезают куда-то, будто и не было их в тебе никогда. Будто ты всю свою жизнь до этого сволочью жила. Один только инстинкт самосохранения тобой в этот момент руководит. И черт манит. Давай, мол, совершай свое похотливое прелюбодеяние, и я уйду из тебя сразу, дальше жить будешь. Вот так и со мной было…

– Ну, знаешь! Так под любую пакость можно оправдательную философию подвести! Черт велел, да и все тут!

– А чаще всего так и происходит, Надь. Вот спроси у многих людей – чего это они вдруг тот или иной поступок совершили? Вроде как потом стыдно бывает, а дело-то сделано! Многие на алкоголь все списывают, но алкоголь тут совсем ни при чем!

– А черт, значит, при чем? И что, он правда потом уходит?

– Правда. И впрямь жить сначала начинаешь. И даже – грех сказать – душа будто очищается. Прозрачной становится, как стеклышко. Так что наши бесовские поступки иногда имеют другое совсем значение. Не общепринятое. Они как бы за скобки поведенческие выходят. Поэтому их и надо оценивать там, за скобками. И прощать тоже надо за скобками… Ты прости меня, Надь. Просто в тот день – это не я была. Так время сошлось – в одну только черную точку. Ты мне просто поверь, и все. Я понимаю, конечно, что это принять на честное слово очень трудно. И простить трудно.

– Да, Инга, трудно. Практически невозможно.

– А ты знаешь, я бы простила… Вот правда! По крайней мере, попыталась бы простить. Всегда легче виноватого камнями закидать да заклеймить позором, чем понять его. Но ты ж не чужая, ты же моя сестра! Ты попытайся, Надь…

– Ну что ж, я и впрямь попробую… Раз сестра, то оно, конечно… Хм, как интересно! Черт в тебе селится, говоришь? А я ведь тоже часто бываю в таком состоянии, знаешь? Именно черт селится, именно холод кругом, именно пакости за выкуп какой-то требует! Один раз ни за что ни про что женщину из своего отдела уволила… Она такая безответная была, одинокая тихая мышка, ей два года до пенсии оставалось. Она плакала, чуть не на коленях стояла, а я все равно на своем настояла… А один раз… Эх, да чего вспоминать…