– Но… Да подожди, куда ж ты все время убегаешь-то… – с испуганной досадой произнес Севка. Правда, она его уже не услышала.

Надя махала ей рукой из другого угла гостиной, сердито подзывая к себе. Наклонившись, прошипела ей в ухо:

– Чего ты липнешь к нему все время, Инга? Прекрати. Перед людьми ж неудобно…

– Я – липну?! Я вовсе не липну…

– Ладно, проехали. Слушай, отведи Любу к отцу в кабинет… Она меня попросила, но я не могу. Народ уже уходить собрался, надо же проводить по-человечески…

– Хорошо. А где она?

– Да вон, на лестнице стоит, на сыночка своего смотрит, как он с твоим цирюльником общается. А чего это он вдруг к нему с такой страстью ринулся?

– Ну как – чего? Он же тоже этот самый цирюльник и есть, братец наш Борис.

– Иди ты…

– Правда. Так что зря тогда отец над Севкой посмеялся, выходит.

– А ты что, все еще этим фактом маешься? Да он забыл про это давно, Севка твой! И про тебя забыл!

– Он не мой. И он не забыл. И я не забыла.

– Ну и глупо.

– Да. Согласна. Глупо, конечно…

Кивнув виновато, она стала торопливо подниматься по лестнице. Люба уже ждала ее наверху, озиралась с грустным любопытством, комкала в руке мокрый платок. Инга подхватила ее под пухлый локоток, провела по коридору, показала на дверь отцовского кабинета – прошу…

– Люба, вас здесь одну оставить? Или не надо? – пропустив ее вперед и стоя в дверях, проговорила Инга.

– Нет-нет, прошу вас, не уходите! – отчего-то сильно испугалась Люба, сделав шаг в сторону Инги и схватив ее за руку. – Мне, знаете, здесь как-то не по себе…

– Так вы ж сами хотели!

– Ну да… Я хотела… Я всегда хотела… Я даже и представляла себе столько раз… Всю жизнь в эту игру играла…

– В какую игру? – устало опустилась на ковер перед диваном Инга, откинула голову назад, ощутив затылком старую кожаную теплую шершавость. Садиться на диван не хотелось – кощунством неким показалось. Вчера на нем отец заснул, зная, что уже не проснется…

– В какую игру, говорите? – встала перед ней высоким изваянием Люба. – А вот в такую! Все время, Инночка, представляла я себе, что живем мы с твоим отцом вместе, одной семьей, в таком же большом доме, и что у него в этом доме есть такой же большой кабинет… Сидела одна долгими одинокими вечерами и представляла себе, что я вовсе и не одна тут, что муж мой просто занят очень, что он в своем кабинете работает с утра до ночи, а я не должна ему мешать… Так что кабинет этот я нарисовала в мыслях своих вплоть до каждой скрипучей паркетной дощечки, до каждого торчащего из стены гвоздика…

– Надо же, – грустно прикрыв глаза, через силу улыбнулась ей Инга. – Мне очень жаль, конечно, но паркет у отца в кабинете отродясь не скрипел. И гвозди из стен не торчали. Он вообще всегда порядок любил.

– Знаю. Представьте себе, знаю. Может, не так, как вы с вашей мамой, но знаю. А могла бы и лучше вас знать, если б захотела…

– Вы хотите сказать, что отец мог от мамы уйти, если б вы этого захотели?

– Да. Именно так.

– А я думаю, что не так, Люба. Отец всегда делал только то, что сам хотел. И раз не ушел, значит, сам так решил. А еще потому не ушел, что я должна была родиться. И если б не вы, звали бы меня сегодня не Ингой, а Любовью…

– Ах, бедная моя девочка… Мне тебя очень жаль… – идя медленно по периметру кабинета и разглядывая многочисленные старые фотографии в рамках, тихо произнесла Люба. И непонятно совсем было – то ли впрямь она ее жалеет, то ли ерничает так тонко. Потом, будто спохватившись, глянула на нее коротко, произнесла уже более дружелюбно: – Хотя Инга – совсем даже не плохое имя для женщины, зря ты так. И все-таки я смею утверждать, Инга, что в нашем с твоим отцом случае ты не права. Я тогда сама все решила. Я! А не он! Я сама обрекла себя на пожизненные страдания, по собственной воле!

– А почему? Только доброты и женской порядочности ради?

– Нет. Плевать мне было на эту порядочность. Просто… Просто захотелось мне так – воле его не подчиниться. Вот ничего с собой не могла поделать! Сильная я была тогда девушка. Он решил из семьи уйти, а я сказала – нет. Только ради этого самого «нет» и сказала. После, конечно, жалела ужасно. Даже в другой город переехала, чтоб все мосты сжечь за собой окончательно. И Бориса увезла. А потом еще раз переехала. Отправила ему с оказией письмо с фотографией сына и исчезла. А недавно он меня снова нашел. Для того чтоб на похороны свои пригласить…

– Да уж, страсти какие, – не отрывая затылка от дивана и глядя в потолок, проговорила Инга. – Настоящие живые страсти. Будто вы обиду свою на отца сейчас, как на живого, выплескиваете. Вам не кажется?

– Инга, а откуда он знал, когда умрет? – вдруг ответила вопросом на вопрос Люба. – Он позвонил и назвал четкую дату, когда состоятся его похороны. Это было два месяца назад. Он что… знал?

– Выходит, что знал. Он всегда и все знал.

– Но… Этого не может быть! Вы же понимаете! Или…

– Никаких или, Люба. И давайте не будем об этом. И вообще – разговор у нас с вами странный пошел. Некорректный. Непоминальный.

– Хорошо, Инга, не будем. Наверное, ты права. Ты иди, девочка. Я и впрямь хочу здесь одна побыть. С ним. В его кабинете. Доиграть в свои одинокие женские игры…

Сев за большой письменный стол, она провела рукой по темному дереву столешницы, потянулась, нажала на кнопку старинной зеленой лампы. Свет ярким снопом брызнул ей в лицо, обнажил глубокие морщинки – гусиные лапки, отвисшие слегка щеки, слезные припухлости под глазами. И все равно она была очень красивой, эта женщина. Сильной была, красивой и очень, очень несчастной. Инга еще посидела тихо, пристально вглядываясь в ее застывшее лицо, потом поднялась, пошла на цыпочках к двери.

– Инга, а можно мне здесь остаться на ночь? – ударил ей в спину резкий голос Любы.

Вздрогнув, она обернулась к ней от двери, пожала плечами нерешительно.

– А не боитесь?

– Ну, чего мне теперь бояться… – усмехнулась Люба. – Это раньше надо было бояться… Бояться, что никогда не увижу его больше…

– Хорошо. Я потом приду, постелю вам здесь.

– Да не надо ничего стелить. Я не буду спать ложиться. У нас с Борисом билеты на ранний утренний поезд взяты, мы тихо уйдем, вас не разбудим. Скажите там Боре, чтоб тоже сюда шел, как с Вольским своим наговорится. Не бойтесь, мы ничего здесь не тронем. Просто посидим…

– Хорошо. Я скажу.

Инга вышла в коридор, закрыла за собой дверь, постояла немного, привалившись к ней плечом. В доме было тихо, только снизу, из кухни, слышались еще женские голоса, да где-то совсем рядом непрерывно пищала до боли знакомая механическая мелодия, очень жалобная и тревожная. Будто котенок мяукал. Но откуда здесь мог взяться котенок? Сроду в доме кошек не водилось – отец их терпеть не мог. Инга постояла еще немного, наморщив лоб, прислушиваясь к тревожным звукам, даже потрясла головой для верности – вдруг просто в ушах звенит. Потом, разом спохватившись, рванула к себе в комнату, распахнула дверь – точно, это ж мобильник ее надрывается! Бедный, забытый, поет себе и поет свою незатейливую мелодийку, дергается тихонько в конвульсиях на столе…

– Да! Привет, Родька…

– О господи, Инга! Ну ты где? Я вчера звонил, сегодня целый день звоню – ты как провалилась куда!

– Да я мобильник в комнате забыла… А что? У вас случилось что-то?

– Да ничего у нас не случилось. Все у нас в полном порядке. Аньку встретил, она как раз домой пришла, сразу под душ прыгнула. А ты как? Хоть бы позвонила, поинтересовалась, как мы тут…

– А у меня папа умер, Родька.

– Как умер? Когда?

– Вчера. В два часа дня. А сегодня уже похоронили. Так что некогда мне было тебе звонить, сам понимаешь.

– Прости, Ин. Я ж не знал…

– Ну вот, теперь знаешь.

– С Анькой хочешь поговорить? Она тут рядом, из душа выскочила.

– Давай…

– Мамуль, здравствуй! – нежно-переливчато зазвучал колокольчиком в ухо Анюткин голосок. Не детский уже, но и не взрослый еще – так, малиновый юный звоночек.

– Здравствуй, Дюймовочка! – расплылась в теплой улыбке Инга. – Ну как ты там? Как съездила?

– Ой, классно! Нас так принимали, как больших! Три раза на бис с «Арагонской хотой» вызывали! Ты ведь видела эту вещь, да? Я там солирую, помнишь?

– Да помню, помню, Анют. Как я могу не помнить? Ты у меня везде самая красивая, самая талантливая…

– Мам, а я не поняла – а кто умер? Дядя Родион сказал – кто-то умер…

– Дедушка твой умер, Аня. Вчера еще.

– Ой, как жалко… А ты что, плачешь, мамочка?

– Да. Плачу, конечно. Я сегодня целый день плачу.

– А когда домой приедешь?

– Если завтра утром на поезд сяду, то послезавтра буду дома. Я так соскучилась по тебе, дочь…

– И я, мам. И бабушка тоже.

– Какая бабушка? Ты что… бабушку Светлану имеешь в виду?

– Ну да. Представляешь, я сегодня приехала, а она меня обняла и поцеловала. И еще – заплакала. Говорит – прости меня, внученька. И мама твоя, говорит, пусть меня простит. Мам, а что это с ней, а? Как говорит наш балетмейстер – чудны дела Твои, Господи…

– Правильно он говорит, балетмейстер твой. И я так же думаю, доченька. Ладно, приеду – разберемся и в слезах, и в прощениях. Дай мне еще дядю Родиона…

– Мам, а он теперь всегда с нами будет жить, да?

– С чего ты взяла? Нет, конечно. Мы с дядей Родионом просто друзья, он меня выручает так. Тебя вот встретил…

– Да? Жаль. Жаль, что просто друзья. Ладно, передаю ему трубку…

– Ин, ты держись там как-то, ладно? Я понимаю, что тяжело, но ты держись. И ни о чем не беспокойся – здесь все у тебя идет своим чередом.

– Так уж и своим? Что-то не верится даже. Анька вон чудеса какие-то рассказывает…

– Да никаких чудес нет. Все обычно. Как и должно быть. Я так понял, ты послезавтра приедешь?

– Ага. Постараюсь. Очень домой хочу.

– Давай. Я тебя встречу. Как сядешь в поезд, позвони. Ну, пока?