Рамунчо бегом поднимается по лестнице в комнату матери. Узнав шаги сына, она приподнимается на своем ложе и напряженно замирает. В сумерках ее фигура кажется совсем белой.
– Раймон! – произносит она глухим постаревшим голосом.
Она протягивает руки, привлекает его к себе и сжимает в объятьях.
– Раймон!
А затем, выговорив это родное имя, она, как бывало раньше в минуты большой нежности, доверчиво приникает головой к его щеке… Тогда он замечает, каким болезненным жаром пышет лицо его матери, ощущает через рубашку худобу ее лихорадочно горячих рук. И впервые ему становится страшно; он понимает, что она, вероятно, очень больна, и его внезапно охватывает ужас при мысли, что она может умереть.
– О, вы совсем одна, матушка! Но кто же за вами ухаживает? Кто за вами смотрит?
– Ухаживать за мной? – отвечает она с внезапной резкостью, потому что вопрос Рамунчо пробудил в ней привычную крестьянскую скупость. – Тратить деньги, скажи на милость, зачем это нужно? Привратница из церкви или старуха Дойамбуру заходят днем и дают мне все, что нужно, все, что велел врач. Хотя, знаешь… лекарства! Какой от них прок! Зажги лампу, милый! Я не вижу тебя… а я хочу тебя видеть!
А когда вспыхивает контрабандная испанская спичка и лампа загорается, она, с бесконечной нежностью глядя на сына, произносит таким ласковым голосом, каким обычно говорят с совсем маленьким обожаемым ребенком:
– О! у тебя усы! Какие у тебя длинные усы, мой мальчик! Я совсем не узнаю моего Рамунчо! Придвинь лампу, родной, придвинь ее, чтобы я могла как следует разглядеть тебя!
И пока она с нежностью вглядывается в любимые черты, он тоже всматривается в лицо матери. Теперь при свете лампы он с ужасом видит, как она переменилась: щеки ввалились, волосы стали почти совсем седыми; даже глаза ее изменились и словно погасли. Лицо ее отмечено зловещей и неизгладимой печатью времени, страдания и смерти.
По щекам Франкиты стекают две маленькие быстрые слезинки. Глаза ее расширяются и словно молодеют, загораясь отчаянным протестом и ненавистью.
– О! эта женщина!.. – говорит она вдруг. – О! ты только подумай! Эта Долорес!..
В этом оборвавшемся на полуслове крике звучит вся скопившаяся за тридцать лет зависть и беспощадная ненависть, которую она с детских лет питала к этой женщине, в конце концов сумевшей разбить жизнь ее сына.
Мать и сын молчат. Он, опустив голову, сидит около постели, держа в своих руках исхудавшую горячечную руку матери. Она прерывисто дышит, словно ее гнетет какая-то мысль, которую она не решается высказать:
– Скажи мне, Раймон!.. Я хотела тебя спросить… Что ты теперь собираешься делать? У тебя есть планы на будущее?..
– Не знаю, матушка… Надо подумать, посмотреть… Ты меня так сразу об этом спрашиваешь… У нас ведь еще будет время поговорить об этом, правда?.. Может быть, уеду в Южную Америку?
– Ах! да, – тихо говорит она, и в голосе ее звучит давнишний затаенный ужас… – в Южную Америку… Да, я этого ожидала… что ты так решишь… Я это знала, знала… – почти простонала она и молитвенно сложила руки, словно ища защиты у Всевышнего.
3
На следующее утро, когда такое же лучезарное, как и накануне, солнце пробилось сквозь ночные облака, Рамунчо отправился бродить по деревне и в ее окрестностях. Тщательно одетый, с лихо закрученными усами, гордо выпяченной грудью, элегантный, серьезный и красивый, он шел по деревне, чтобы посмотреть людей и показать себя, ребячливый в своей серьезности и чуть-чуть счастливый в своем отчаянии. Проснувшись, мать сказала ему:
– Честное слово, я чувствую себя лучше. Сегодня воскресенье, пойди погуляй, прошу тебя.
Прохожие оборачивались ему вслед, перешептывались, а потом шли поделиться новостью: «Сын Франкиты вернулся домой; он стал таким красавцем!»
В природе еще повсюду сохранялась иллюзия лета, и тем не менее все дышало какой-то невыразимой печалью медлительного ухода. Унылым казался пиренейский пейзаж в невозмутимом сиянии льющихся с неба лучей. И цветы, и травы, и деревья, казалось, замерли, утомленные жизнью, в покорном ожидании смерти.
Изгибы тропинки, дома, каждое деревце, все напоминало Рамунчо о прошлом, которое было неразрывно связано с Грациозой. И с каждым шагом, с каждым новым воспоминанием с мучительной ясностью врезался в его сознание не подлежащий обжалованию приговор: «Все кончено, ты навеки один, Грациозу у тебя похитили и заперли…» Каждый поворот дороги вызывал в памяти новые воспоминания и новую боль. А рядом с болью воспоминаний в глубине души глухо билась неотступная, тревожная мысль: его мать больна, очень больна, может быть, даже смертельно…
Встречные прохожие приветливо заговаривали с ним на милом его сердцу баскском языке, по-прежнему живом и звучном, несмотря на его весьма почтенный возраст, а седобородые старики в беретах не прочь были потолковать о лапте с этим лихим игроком, вернувшимся в отчий дом. Но после первых приветственных слов улыбки внезапно гасли, несмотря на сияющее в голубом небе солнце; собеседник смущенно замолкал, вспомнив об ушедшей в монастырь Грациозе и об умирающей Франките.
Кровь бросилась ему в лицо, когда он издали увидел возвращающуюся домой Долорес. Какой одряхлевшей и удрученной выглядела эта женщина! Она, конечно, тоже его узнала и тотчас отвернулась, прикрыв черной мантильей свое суровое и непреклонное лицо. Он почувствовал даже что-то вроде жалости, увидев, как она переменилась. «Эта женщина сразила себя тем же ударом, что и меня, – подумал он, – и теперь она будет одна и в старости и в смерти…»
На площади он встретил Маркоса Ираголу, который сказал ему, что он, как и Флорентино, женился, и, конечно, тоже на подружке своих детских лет.
– Мне не нужно было отбывать военную службу, – объяснил он, ты ведь знаешь, мы эмигрировали во Францию из Гипускоа; потому мы и смогли так быстро пожениться.
Маркосу двадцать один год, Пилар – восемнадцать; у обоих нет ни земли, ни денег, но, несмотря ни на что, они веселы, как воробушки, которые вьют свое гнездо.
И юный супруг добавляет, смеясь:
– Ничего не поделаешь! Отец сказал мне: «Ты у меня старший, и предупреждаю тебя, что, пока ты не женишься, я тебе буду дарить каждый год по братику». И знаешь, он бы так и сделал! Нас ведь уже четырнадцать, и все живехоньки!..
О, как наивны и простодушны эти люди! Как мудры в своей простоте и как немного им нужно для счастья! Этот разговор еще больше разбередил израненное сердце Раймона, и он поспешил распрощаться, от всей души пожелав счастья своему беззаботному, как пташка, другу.
Тут и там люди сидели у дверей своих домов под подстриженными на баскский манер чинарами, которые образуют нечто вроде атриума. Сквозь их кроны, летом смыкающиеся непроницаемым сводом, а сейчас ставшие ажурными, пробивались пучки света. Было что-то печальное и разрушительное в этих жгучих лучах, льющихся на пожелтевшие, засыхающие листья…
Продолжая свою первую после возвращения неторопливую прогулку по деревне, Раймон все острее ощущал, какие глубокие и неразрывные нити всегда будут связывать его с этим окруженным горами уголком земли, даже если он останется тут совсем один, без друзей, без жены и без матери…
…Церковный колокол сзывает к обедне! Его торжественные звуки незнакомым раньше волнением отзываются в душе Рамунчо. Прежде этот привычный звон звучал радостным и праздничным призывом…
И несмотря на свое теперешнее неверие и обиду на церковь, похитившую у него невесту, он в нерешительности останавливается. Колокол, кажется, зовет его как-то по-особому умиротворяюще и нежно, он словно говорит: «Иди, иди ко мне; позволь мне тебя убаюкать, как я убаюкивал твоих предков; иди ко мне, бедный страдалец, отдайся вновь сладостному обману, который утишит горечь твоих слез и поможет тебе умереть…»
Нерешительно, все еще сопротивляясь, он тем не менее идет к церкви, когда неожиданно появляется Аррошкоа.
Аррошкоа, чьи кошачьи усы стали еще длиннее и в лице которого появилось еще более кошачье выражение, с распростертыми объятьями бежит навстречу Рамунчо. Он, наверное, и сам не ожидал, что встреча с этим красавцем сержантом с ленточкой военной медали на груди, о приключениях которого толкует вся деревня, будет для него такой радостью.
– Рамунчо, дорогой, когда ты приехал? О, если бы я мог тогда помешать! А что ты скажешь о моей чертовой мамаше и всех этих церковных ханжах? О, ты ведь еще не знаешь: у меня сын, два месяца; славный малыш, честное слово! Нам столько надо друг другу рассказать, бедный ты мой, столько рассказать.
Колокол все звонит и звонит, наполняя воздух своим суровым и даже властным призывом.
– Я думаю, ты туда не пойдешь? – спрашивает Аррошкоа, указывая на церковь.
– О нет! Нет! – решительно и мрачно отвечает Рамунчо.
– Ну тогда пойдем выпьем по кружке молодого сидра, нашего, баскского.
Он ведет его в трактир, где обычно собираются контрабандисты. Они, как и раньше, садятся у открытого окна. Здесь тоже и сам трактир, и старые скамьи, и выстроившиеся вдоль стен бочки, и знакомые картины на стенах, все напоминает Рамунчо то восхитительное время, которое, увы, прошло окончательно и безвозвратно.
Погода стоит дивная, небо сияет прозрачной голубизной, воздух напоен особыми осенними ароматами, в которых сливаются запахи облетающих деревьев и разогретых солнцем опавших листьев на земле. Утреннее затишье сменяется легким осенним ветром, дуновением ноября, которое с какой-то чарующей печалью явственно напоминает о приближении зимы, правда, зимы южной, лишь ненадолго приостанавливающей жизнь природы. А пока еще и сады, и старые стены сплошь покрыты цветущими розами.
Потягивая сидр, они болтают о том о сем, о путешествиях Раймона, о том, что произошло в деревне за время его отсутствия, о состоявшихся и несостоявшихся свадьбах. И в беседу этих двух бунтовщиков, избегающих церкви, то и дело врываются звуки мессы, звон колоколов, гудение органа, старинные песнопения, раздающиеся под гулкими сводами храма.
"Рамунчо" отзывы
Отзывы читателей о книге "Рамунчо". Читайте комментарии и мнения людей о произведении.
Понравилась книга? Поделитесь впечатлениями - оставьте Ваш отзыв и расскажите о книге "Рамунчо" друзьям в соцсетях.