– Но… я думала, у тебя…

– Да! Я тоже… я тоже так думал… Только я боялся, что тебе будет грустно жить так далеко от церкви и от площади…

– О, разве с тобой мне может быть где-нибудь грустно?

– Тогда мы выселим тех, кто живет внизу, и займем большую комнату, которая выходит на дорогу в Аспариц…

И это тоже было счастьем, знать, что Грациоза согласна прийти в его дом, озарить светом своего присутствия старое и такое дорогое для него жилище, где они будут вить свое гнездо…

19

Вот и пришла пора долгих и светлых июньских сумерек, более туманных, но не таких дождливых, как в мае, и еще более теплых. Пышным цветом одеваются в садах олеандры и превращаются в огромные розовые букеты.

По вечерам жители деревни выходят посидеть у порога в сгущающихся сумерках, которые постепенно окутывают туманными волнами и своды чинар, и отдыхающих под ними после трудового дня людей. Какой-то безмятежной грустью дышат эти нескончаемые июньские вечера.

Для Рамунчо контрабанда в эту пору становится почти совсем необременительным, а порой и приятным занятием: подниматься к вершинам сквозь весенние облака, пробираться через ущелья, шагать среди диких смоковниц, растущих на берегах горных рек, спать на ковре из гвоздики и мяты в ожидании условленной встречи со знакомым карабинером… Его одежда, его куртка, совершенно ненужная ему днем и служившая ему либо одеялом, либо подушкой, пропитывалась ароматами растений, и Грациоза иногда говорила ему вечером: «Я знаю, какая контрабанда была у вас прошлой ночью, потому что ты пахнешь мятой, которая растет на горе над Мендиаспи», – или же: «Ты пахнешь полынью с болот Суберноа».

Грациоза жалела, что прошел месяц май с его богослужениями в честь Девы Марии в украшенной белыми цветами церкви. Вечерами, когда не было дождя, она с монахинями и более старшими подружками из своего класса устраивалась на церковной паперти у низкой кладбищенской стены, откуда открывался вид на простирающиеся внизу долины. Время проходило в болтовне и всяческих ребячьих забавах, которым так охотно предаются монахини.

Иногда игры и болтовня сменялись долгой и странной задумчивостью, которой клонящийся к закату день, близость церкви, заросших цветами могил придавали какую-то безмятежную отрешенность от реальности чувственного мира. Сначала ее детские мистические грезы, навеянные великолепием церковного богослужения, звуками органа, белыми букетами, сиянием тысяч свечей, были просто картинами, лучезарными картинами: алтари, парящие на облаках, окруженные сонмом ангелов, золотые дарохранительницы, из которых доносилась музыка. Но теперь эти видения уступали место идеям: она угадывала тот покой и то высшее отречение, которые даются уверенностью в бесконечности божественной жизни; она глубже, чем раньше, понимала печальную радость отречения от всего, ради того чтобы стать безличной частицей этих белых, голубых или черных монахинь, которые в бесчисленных монастырях, разбросанных по земле, возносят огромную и вечную молитву во искупление грехов мира сего.

И тем не менее каждый раз с наступлением ночи мысли ее неизбежно вновь обращались к опьяняющей, грешной прелести земного мира. Ожидание, лихорадочное ожидание с каждой минутой становилось все более нетерпеливым. Ей хотелось, чтобы ее холодные подруги поскорее вернулись в кладбищенский холод монастыря. Она сгорала от желания остаться одной в своей комнате, наконец-то свободной в заснувшем доме, открыть окно и ждать, когда в тишине ночи послышатся легкие шаги Рамунчо.

Их уже не пугал долгий и страстный поцелуй, они просто были не в силах отказаться от него. Порой он длился, кажется, целую вечность, но какая-то очаровательная стыдливость удерживала их от более смелых ласк.

Но если в их поцелуях была пьянящая сила телесного влечения, то их души связывала бесконечная, неповторимая, всеочищающая и всевозвышающая нежность.

20

В этот вечер Рамунчо пришел раньше, чем обычно, и с большими предосторожностями, потому что июньскими вечерами можно встретить на дороге идущую на свидание девушку или парня, поджидающего у изгороди свою подружку.

По случайности Грациоза была уже внизу и смотрела в окно, пока еще не ожидая прихода друга.

Она тотчас же заметила его взволнованно-радостную походку и догадалась, что у него есть какая-то новость. Не решаясь подходить слишком близко, он знаком велел ей вылезти из окна и идти в темную аллею, где можно разговаривать, ничего не опасаясь. Едва она оказалась рядом с ним в темноте, он обнял ее за талию и сразу же выложил великую новость, которая с утра не давала покоя ни ему, ни его матери.

– Дядя Игнацио написал нам!

– Не может быть! Дядя Игнацио?

Она тоже знала об этом беспутном американском дядюшке, исчезнувшем столько лет назад, которому лишь однажды пришло в голову весьма странным образом передать привет через проезжего матроса.

– Да! Он пишет, что у него там хозяйство, которым надо заниматься, большие луга, табуны лошадей, что у него нет детей, что, если бы я хотел приехать к нему вместе с хорошенькой женушкой, он был бы рад принять нас обоих… О, я думаю, что мама тоже бы поехала… Так вот, если бы ты хотела, мы могли бы уже теперь пожениться… ты ведь знаешь, венчают и таких молодых… это можно… Теперь, когда дядя меня усыновит и у меня будет солидное положение, я думаю, она согласится, твоя мать… И Бог с ней, с военной службой, правда?

Они сели на мшистые камни, головы у них обоих кружились от близости такого неожиданного манящего счастья. Значит, это будет не в каком-то далеком и неопределенном будущем после его военной службы, а почти немедленно; быть может, через два месяца или даже через месяц соитие их душ и тел, столь страстно желаемое и сегодня такое запретное, вчера еще такое далекое, сможет осуществиться без греха, никем не осуждаемое, дозволенное и освященное. Они склонили друг к другу словно отяжелевшие от нахлынувших мыслей головы; этот сладостный бред придавил их вдруг какой-то истомой… А вокруг них поднимались от земли ароматы июньских цветов и наполняли бескрайний ночной мрак сладостным благоуханием. И словно не довольствуясь этими разлитыми в воздухе запахами, жасмин и жимолость время от времени посылали в ночь свои душистые волны. Казалось, чьи-то невидимые руки покачивают в темноте курильницы с благовониями в честь какого-то таинственного празднества, волшебного и великолепного.

Сама природа нередко источает это таинственное волшебство, подчиняясь чьей-то могучей и непостижимой воле, чтобы позволить человеку хоть на мгновение упиться иллюзиями на его неуклонном пути к смерти…

– Ты не отвечаешь мне, Грациоза, ты не хочешь мне ничего сказать?..

Он видел, что ее тоже переполняет пьянящая радость, и все-таки по ее молчанию он догадывался, что какие-то тени сгущаются вокруг их чарующей мечты.

– А твои документы о натурализации, ты ведь их уже получил?

– Да, они пришли на прошлой неделе, ты же знаешь… Ты ведь сама хотела, чтобы я это сделал…

– Значит, ты теперь француз… и если ты отказываешься от военной службы, значит, ты – дезертир!

– Конечно! Само собой!.. Ну вообще-то не дезертир, а уклоняющийся, это, кажется, так называется… А впрочем, нет никакой разницы, если я все равно не могу вернуться… А я, знаешь, об этом как-то не думал.

Как она теперь мучилась, оттого что сама подтолкнула его к этому поступку, который теперь такой черной тенью омрачал едва забрезжившую радость. Боже мой! Ее Рамунчо – дезертир! А значит, навсегда изгнанный из милого баскского края! И этот отъезд в Америку вдруг стал чем-то ужасно серьезным, в чем-то сродни смерти, потому что возврата оттуда уже не было! Что же делать?

Они стоят, растерянные и молчаливые; каждый предпочитает подчиниться воле другого, и любое решение, уехать или остаться, кажется им одинаково страшным. Их юные сердца сжимаются от тоски, отравляющей счастье, ожидающее их там, в этой Америке, из которой нет возврата… А крохотные ночные курильницы жасмина, жимолости, лип все посылали им, словно желая опьянить, свои благоуханные волны; и окутывающая их темнота казалась еще более ласковой и нежной. С бархатистого мха стен поминутно раздавался звучащий робким любовным признанием тонкий и мелодичный крик древесных лягушек, а сквозь черное кружево листвы в вечной безмятежности июньского неба они видели рассыпанную славными светящимися точками пугающую бесконечность миров.

С церковной колокольни донесся звон, призывающий жителей деревни гасить огни. Звук этого колокола всегда, и особенно ночью, казался им чем-то неповторимым. А сейчас, смятенные и растерянные, они слышали в нем совет друга, решительный и нежный. По-прежнему прижавшись друг к другу, они слушали его с нарастающим, неведомым до сих пор волнением. Этот дорогой им голос советовал и предостерегал: «Нет, не покидайте родину навсегда; дальние страны хороши, когда молод; но нельзя отрезать себе путь назад; состариться и умереть нужно здесь, в Эчезаре; нигде не будете вы спать так спокойно, как на кладбище у церкви, где даже под землей вы еще сможете меня слышать…» Они постепенно подчинялись голосу колокола, эти дети с наивной и религиозной душой. Рамунчо почувствовал, как по его щеке стекает слезинка Грациозы.

– Нет, – сказал он наконец, – нельзя дезертировать; и, знаешь, я думаю, я бы никогда на это не решился…

– Я думала то же самое, мой Рамунчо, – отозвалась она, – нельзя этого делать… Я только хотела, чтобы ты сам это сказал…

Тогда Рамунчо заметил, что он тоже плачет, как и она…


Итак, решено: счастье, которое было совсем рядом, только протяни руку, пройдет мимо и скроется в далеком и туманном будущем.

И теперь, приняв свое великое решение, грустные и серьезные, они обсуждали, что им лучше всего сейчас сделать.

– Можно было бы написать дяде Игнацио хорошее письмо, – говорила она. – Написать ему, что ты с удовольствием приедешь к нему сразу после военной службы; можно даже добавить, что твоя невеста тоже благодарит его и готова последовать за тобой; но что дезертировать ты не можешь.