– Даже тогда, – прошептал Финч. – Сам видишь, что он умел.

Фон не изобиловал деталями, но Стивен узнал несколько предметов из коттеджа: книги, сложенные стопками на низком столике напротив дивана, большие напольные часы, широкий каменный борт камина. Он вытащил фотоаппарат и сделал пару снимков рисунка:

– Что будем с ним делать?

Финч выглядел удивленным. Он тихо сказал:

– У тебя есть записи. У тебя есть фотографии. Больше мы ничего не можем сделать. Если мы нашли рисунок, это еще не значит, что он наш, Стивен. И Байберу он тоже не принадлежит. Он отдал набросок им, в качестве подарка. Он, как и все остальное, очевидно, принадлежит сестрам Кесслер. Где бы они ни были.

Когда Стивен начал фотографировать, настроение Эсме изменилось. Она задрала вверх нос, как будто почуяла недобрые вести. Стивен показал на рисунок Байбера и широко улыбнулся ей:

– Мама не поверит. У нее дома точно такой же рисунок.

Стивен с удовольствием заметил, что это впечатлило даже Финча.

Они распрощались с Эделлами, которые воодушевленно махали с порога, пока они выбирались из лабиринта металлолома во дворе. Эсме продолжала махать, даже когда они отъехали, и Стивену пришлось отвечать ей, считая про себя секунды до заветного поворота, за которым они окажутся вне поля зрения. Только тогда он откинулся на спинку сиденья, будто оглушенный.

– Как они могут не понимать, что у них в руках? Что, если с рисунком что-нибудь случится? Или они решат его продать?

– Стивен, он пролежал там тридцать пять лет. Вряд ли стоит опасаться, что в ближайшем будущем он куда-то исчезнет. И разве тебе не приятно знать, что он существует? Задумайся: по всей вероятности, лишь горстка людей во всем мире знает об этом наброске Байбера – Натали и Элис, Томас, человек, который проводил инвентаризацию обстановки, Эделлы. И мы с тобой.

– Вы не знали?

– Как видно, я много чего не знаю о Томасе.

– Мне до сих пор кажется, что оставлять его там было безответственно.

– В отличие от какого-нибудь ответственного поступка вроде кражи? Стивен, тебе просто придется верить, что он останется там. Впиши рисунок в наш список причин, – сказал Финч.

– Список причин?

– Как можно скорее найти Натали и Элис.

Глава восьмая

Август 1972 года

Как Натали нашла дом, оставалось только гадать. Быть может, закрыла глаза, ткнула пальцем в карту и попала на Орион, городок на западной окраине Теннесси. Они подъехали к месту за полночь, но задолго до того, как пейзаж окрасился матовой серостью утра. Тьма была плюшевой и тяжелой. Дом гнездился в середине квартала других таких же домов, старых викторианских построек с осыпающимися верандами и колоннами и опрятными силуэтами живой изгороди из кустов самшита. Сестры шли к широкой парадной лестнице, спотыкаясь, потому что дорожка потрескалась и вздыбилась по швам, будто там сомкнулись плиты материков. Ступени скрипели, проседая под тяжестью чемоданов, и, пока Натали искала ключи, Элис стояла как вкопанная, чувствуя себя вором-форточником. Она уснула в одной жизни, а теперь проснулась и обнаружила, что вламывается в другую.

«Он нам по карману, – объяснила Натали, добавив: – И климат тебе больше подходит». Она проигнорировала истерики Элис, ее мольбы остаться в доме, где они выросли, где родители до сих пор бродили по ночам из комнаты в комнату, дыша на них холодным сквозняком; в доме, где ее дочь, быть может, на кратчайший миг открыла глаза и увидела все вокруг, прежде чем они закрылись… Натали отодрала руки Элис от двери. «Мы не можем здесь оставаться». Она захлопнула дверцы машины и так резко рванула с места, что задние покрышки подняли за собой фонтан гравия. Черпая силы в кофеине и свежести открытых окон, враждебная и решительная, двадцать часов Натали гнала машину, как будто дьявол торчал у них на заднем бампере. Элис большую часть пути сидела как зомби, дрейфуя между забытьем и явью, почти надеясь, что машина разобьется, и думая только о том, что тогда она сможет быть с дочкой.

При свете дня дом не стал выглядеть лучше. Чумазую решетку под крыльцом оплетали зеленые усики, будто привязывая дом к грязной жиже его колыбели. Ставни болтались на петлях, и полосы отслоившейся краски свисали с деревянной обшивки, как вымпелы. Дом продали с обстановкой, и обстановка эта представляла собой дрянную разнокалиберную мебель: стулья со скошенными ножками, продавленные диванные подушки с пятнами непонятного происхождения… Все вокруг пропитывала едкая влага, от которой Элис было тяжело дышать. «Это лекарства, – сказала Натали. – Тебе дурно от них». Но Элис лучше знала. Пеницилламин и соли золота, которые сделались необходимыми почти сразу же после того, как она перестала быть беременной, были ни при чем. Ребенок наложил целительное заклятье на ее тело, отогнав знакомые симптомы охранным волшебством. То, что творилось с ней после, не шло ни в какое сравнение с прежними выходками артрита: с акцентированными хуками и градами мелких ударов, которыми он ее потчевал, с изнеможением, не выпускавшим ее из постели, с объездными дорогами, которые находила болезнь, когда новые лекарства ставили на ее пути блокпосты. Эта боль была другой. Даже ощущение горя, которое до сих пор душило ее после смерти родителей, изменилось. Эта боль была свежей и жгучей, и поселилась она в самом сердце.

Элис не хватало ни сил, ни стойкости, чтобы взбираться по длинному пролету лестницы, ведущей на второй этаж, поэтому за ней остался первый. Она занимала всего две комнаты и не столько занимала, сколько блуждала между ними – между гостиной с высоким потолком и большими окнами, идущими от фасада к задней части здания, и маленькой комнаткой на противоположной стороне, которая когда-то, наверное, была кабинетом, но теперь стала спартанской, как монашеская келья, спальней, помещая в себе лишь кованый остов придвинутой к стене двуспальной кровати. По ночам Элис перекатывалась на бедро и прижималась как можно ближе к стене, кладя на нее раскрытую ладонь и ожидая, что дом задышит и заговорит своим скрипучим голосом.

Через несколько недель Элис заметила узор вмятин на ковре в коридоре – тропинку, которую она протоптала, волоча себя из спальни к креслу в углу гостиной и назад. Сейси, экономка, которую Натали нашла вскоре после переезда, поставила перед креслом скамеечку для ног, а на спинку с подголовником набросила плед. Элис проводила дни, закутавшись в одеяло и глядя на задний двор через окна, рамы которых, распухшие, побитые плесенью, едва удерживали стекла на месте. Старое стекло искажало очертания зарослей кампсиса и жимолости, превращая сад в нечто размыто-тропическое. Немногие птицы, которых она узнавала – пересмешники, желтогрудки и тауи, – двигались лениво, словно усыпленные жарой.

Элис потеряла аппетит, сон, ощущение времени. Сейси уговаривала ее есть завтраки, какие обычно готовят для инвалидов: нежные рисовые пудинги, молочные гренки, яйца всмятку и кукурузные каши. Но у еды не было запаха, а на вкус она была как свинец. Неумолимые часы смыкали ряды против любого отступления от рутины, и дни текли по накатанной колее, один за другим. Жара усиливалась и затухала, потом снова усиливалась – и так весь долгий август и сентябрь. Дневной свет будто приклеился к небу, отказываясь меркнуть. Какими невыносимо яркими были комнаты! Их белая краска блестела, как лед, разъедая глаза. Даже когда она крепко зажмуривала их, свет пробивался к ней из-под век.

По ночам насекомые звали друг друга. Элис лежала без сна, слушая их стрекотание и пиликанье – музыкальную волну, которую невозможно было отключить. Тянулись часы, и в какой-то момент кровать переставала быть кроватью, превращаясь в глубокий колодец со скользкими замшелыми стенками, по которым невозможно было вылезти наверх. Элис просыпалась от мелких погружений в полусон, мокрая от пота, вся в мурашках, на простынях, сбитых в комки. Сны оставляли по себе эхо воды, которое она слышала потом весь день. Тихий, мерный плеск отгонял давящую жару, успокаивал воспаленные суставы, взывал к ней, поднимаясь от лодыжек к коленям, смывал пот из-под грудей, окутывал плечи, холодил губы, потом наполнял уши. Элис дрейфовала между комнатами, подхваченная подводным течением. Но kaboutermannekes не появлялись, чтобы указать ей дорогу.

День сейчас или ночь? Пятница или вторник? Она приняла обезболивающие? Лучше на всякий случай выпить больше. Вдруг Натали тряхнула ее за плечи, и вспышка боли выжала ее обратно в реальность.

– Ради Бога, Элис. Оденься. Походи по двору. Найди себе применение.

Элис встала, жалея, что не может тряхнуть Натали в ответ, тряхнуть так, чтобы у той расшатались зубы:

– Ты чудовище.

Лицо Натали осталось бесстрастным. Она взбила подушки на диване, на котором никто никогда не сидел, и отвернулась от Элис.

– Если это все, на что тебя хватает, то все к лучшему. Такая слабачка не способна быть ничьей матерью.

Эта жестокость разожгла что-то горькое, и оно поднялось к горлу Элис, перекрыв ей дыхание.

– Такая эгоистка, как ты, тоже.

Это было самое страшное, что пришло Элис в голову. На лице сестры вспыхнул гнев, но эта вспышка быстро погасла. Натали уставилась на нее с натянутой, застывшей на губах улыбкой. Элис невольно вздрогнула.

– Ты ненавидишь меня, Элис? – спросила Натали, почти с радостью. – Наверное, да. Но должна признать, что ты меня удивила. Я не думала, что ты на это способна.

Элис осела в кресло, найдя позвоночником знакомый изгиб. Могла ли она ненавидеть родную сестру? Не означает ли это, что она такое же чудовище, каким назвала Натали? Она вспомнила, как Томас пытался ее предупредить и как она его оборвала, не желая слушать ничего дурного о своей семье. Одно дело мысленно перечислять недостатки родных, и совсем другое – слышать, как посторонний называет их вслух.

Она покачала головой:

– Я не ненавижу тебя.

Натали пожала плечами и, подойдя к пыльному зеркалу в конце гостиной, подобрала выбившиеся пряди волос в шиньон, разгладила юбку: