Томас вернулся в комнату, помешал угли в камине и сел в кресло напротив Элис. Его ступни были голыми, бледными, высокими в подъеме; левый мизинец рос криво, по-видимому, после перелома. Вид его голых ног создавал неуютно интимную атмосферу, и Элис остро ощущала каждую перемену, которая происходила в ее теле под тонкой тканью его футболки. Восемь лет они не видели друг друга. Как мало теперь значила их разница в возрасте.

– В той комнате фарфоровая фигурка.

Томас опять перемешал угли:

– Я забыл, что оставил ее там.

– Это твоя? Она не похожа на вещь, которая могла бы принадлежать тебе.

– Ты меня настолько хорошо знаешь? – Томас улыбнулся ей. – Она может стать твоей, если хочешь. Бери.

– Почему у меня такое чувство, что ты не имеешь права ее дарить?

– Вижу, проницательность тебе не изменяет. Пожалуй, ты права. Формально у меня нет права ее дарить. Я ее украл.

– Я тебе не верю.

– А следовало бы. Я взял ее у матери. Это была вещь, которой она дорожила, подарок очень близкой подруги, и, думается, довольно ценный. Ты когда-нибудь слышала о Дороти Доути?

Элис покачала головой.

– Она умерла десять лет назад или около того. Она и ее сестра Фреда были соседками моей матери в Сиссингерсте[24]. Думаю, Фреда иногда присматривала за моей матерью, когда та была маленькой. Обе сестры занимались скульптурой – у них дома была собственная печь для обжига. Дороти, как ты, наверное, догадалась, была орнитологом и натуралистом. Ей нравилось делать модели птиц, которых она видела в своем саду. В конечном итоге они с Фредой оказались в «Ворчестерской Королевской фарфоровой компании» в качестве внештатных дизайнеров. Фреда делала скульптурки маленьких детей, но Дороти занималась только птицами, и у нее отлично получалось. Та, что в комнате, была опытным образцом. Дороти подарила ее моей матери в год, когда я родился.

– Зачем ты ее забрал?

Томас пожал плечами:

– Хотел сделать ей больно.

– Ты сознательно пошел на жестокость?

– Тебя это удивляет?

Он встал, подошел к бару и щедро плеснул себе еще бренди. Потом наклонил графин в сторону Элис, но ее стакан был по-прежнему полон, и она покачала головой.

– Я хотел, чтобы она испытала чувство потери. Хотел лишить ее чего-то, что ей дорого. Сын явно не подпадал под эту категорию. Думаю, потеря птички ее сильно задела. Я удивлялся, как она сдерживает такие мощные эмоции.

Томас говорил без злости, сухо и отстраненно, попивая бренди и глядя в огонь. По коже Элис побежали мурашки, но на сей раз дождь и усталость были ни при чем. Она покатала стакан в ладонях, наблюдая, как жидкость плещется и стекает по стенкам, и сделала еще один глоток:

– Похоже, счастливым твое детство не назовешь.

– Я не один в этом клубе. Пусть тебя это не тревожит, – Томас смерил ее взглядом, под которым она заерзала. – Скучаешь по родителям?

– Каждый день.

Он кивнул, как будто ждал от нее именно такого ответа:

– Да. Конечно. Я со своими почти восемь лет не общаюсь. Когда я думаю о них, ничего не чувствую. Это делает меня плохим человеком? Как по-твоему?

– Не это.

Натянутая улыбка.

– Ах. Вот мы и подходим к сути. Значит, второе. Оно делает меня плохим человеком.

Неужели он думал, что они сумеют обойти эту ужасную историю, оказавшись наедине в той же комнате, так близко друг к другу, что она могла бы протянуть руку и коснуться ладони, в которой он держит стакан? Текучее тепло бренди распаляло Элис изнутри и сливалось во что-то тяжелое у нее под сердцем. Она глубоко вдохнула:

– По-твоему, оно делает тебя хорошим?

Томас вытащил несколько поленьев из корзины и бросил их в камин, подняв облачко искр, устремившихся в дымоход.

– В тот день после твоего ухода я задремал, Элис. Вернувшись в эту комнату, я понял, что ты видела рисунок. Дело не в том, что наброски лежали в другом порядке – я не уверен, что вспомнил бы, как именно их складывал, однако я точно не намеревался оставлять этот конкретный рисунок сверху. Я увидел отпечатки твоих ног в меловой пыли. И отпечаток большого пальца в углу наброска. Ты не знала, что оставила их, верно?

Томас встал перед ней и взял ее за запястье. Элис вздрогнула и попыталась вырваться, но он не заметил или не придал этому значения и поднес ее руку еще ближе к себе, поглаживая подушечку большого пальца, будто пытался стереть с нее что-то. В следующий миг он ее отпустил.

Элис прижала руку к груди, через футболку чувствуя, как ее суставы сочатся теплом:

– Это неважно.

– Не говори чепухи. Разумеется, это важно.

– Может быть, для тебя. Но не для меня.

Томас допил свой бренди и с глухим стуком поставил стакан на стол:

– Ты не умеешь лгать, Элис. И слава Богу.

– Нет. Я просто устала. Я приехала сюда, чтобы побыть одной, я тебя не искала. Я не хотела видеть тебя и слышать твой голос, и я не хочу вспоминать обо всем этом. Мне от этого тошно.

Если она лжет так плохо, как он говорит, он тут же ее раскусит. Она теперь все время чувствовала себя одинокой – ей не нужно было приезжать для этого в коттедж. Оказаться рядом с Томасом было бальзамом, хотя бы потому, что он знал ее родителей те несколько коротких недель. Она могла спросить его, помнит ли он, как ее мать боялась Нилы, или насколько крепким было рукопожатие ее отца, когда они впервые встретились. Она могла спросить, что он видел, когда смотрел на них четверых на причале в тот день. Помнил ли он тост, который отец произнес за ужином, когда Томас закончил рисунок? Элис видела перед собой поднятые бокалы, розовую жидкость внутри, слышала изящное «дзинь-дзинь» хрусталя, но слова, связанные с этим воспоминанием, исчезли. Все важное в ее жизни казалось разрушенным. Элис не хотелось, чтобы ее связь с Томасом, какой бы исковерканной и слабой она ни была, пополнила списки ее потерь.

От ее слов у Томаса вытянулось лицо. Она с удивлением поняла, что причинила ему боль. Томас, которого она помнила, был черствым и равнодушным. Он существовал, чтобы напоминать ей, что такое предательство.

– Значит, – проговорил он, – Элис все-таки выросла. И, несмотря на недуг, неплохо орудует ножом.

Элис отвернулась, не в силах смотреть на него:

– Она была в твоей комнате, когда я сидела здесь в тот день?

Элис не собиралась спрашивать, но теперь, когда слова слетели с языка, поняла, что именно это больше всего ее угнетало: мысль о том, что сестра слышала каждое их слово, зарываясь лицом в подушку, чтобы не выдать себя смехом. Быть может, Натали оставила в этом доме настолько глубокий след, что даже приливы и отливы восьми лет не сумели его стереть, и запах, который Элис учуяла в гостевой комнате, был шлейфом ее духов.

– Если ты так думаешь, то все равно мне не поверишь, что бы я ни сказал, – его лицо было красным – от огня, от выпитого. – Поразительно. Прошли годы, но я до сих пор чувствую, что должен оправдываться. Возможно, оттого, что твое высокое мнение было в числе тех немногих вещей, которые имели для меня значение.

– Мнение четырнадцатилетней девочки? Вряд ли. Когда я думаю, как мои родители тебе доверяли…

– Твои родители были далеко не святыми, Элис. Мягко говоря, они были обычными людьми, которые сделали несколько очень больших ошибок. Не выставляй их идеальными. Этот канат слишком тонкий, чтобы кто-то сумел по нему пройти. А что до Натали…

Элис нетвердо поднялась на ноги, распаленная алкоголем и яростью:

– Не называй ее имени. Я не хочу его слышать.

Она бросилась на него изо всех сил, что у нее оставались. Руки почти не слушались, но она все равно молотила ими по его груди. От каждого удара по ее телу спиралью расходилась боль, будто по костям стучали молотком.

Томас стоял как вкопанный и не предпринимал попыток себя защитить. Гнев иссяк так же быстро, как и вспыхнул, и Элис осела на пол у его ног. Непослушные лодыжки подогнулись под ее весом, голова рухнула на колени. Ее грудь так тяжело вздымалась, что ей стало страшно задохнуться, и в перерывах между всхлипываниями она выдавила:

– Я боюсь. Я всего боюсь. Постоянно.

Томас коснулся ее головы и неловко погладил. Элис вспомнила, каким он был с Нилой, как брал собаку на руки и мял ей макушку костяшками пальцев, пока она не закатывала глаза и не начинала медленно постукивать хвостом по его груди. Но теперь рука Томаса гладила ее волосы, его пальцы тонули в ее кудрях, легко скользя по краю лица.

Он сел на пол рядом с ней:

– Существуют веские доказательства обратного.

Это рассмешило Элис. Из всех ее знакомых только Томас мог сказать такое – веские доказательства обратного.

– Ты не можешь говорить, как нормальные люди?

– Я всего лишь имел в виду, что если ты действительно всего боишься, то хорошо это скрываешь. Ты не позволила этой болезни…

– РА. Это нужно проговаривать. Ревматоидный артрит.

– А ты, я вижу, по-прежнему имеешь привычку перебивать. Ты не позволила РА остановить тебя. Ты не позволила тому, что случилось с твоими родителями, остановить тебя. Ты заканчиваешь обучение, ты…

– Я бросаю. Ухожу из колледжа. Вот почему я здесь. Становится слишком трудно. Я уже не справляюсь.

– Не справляешься? Или у тебя не получается делать все идеально?

– Это одно и то же.

– Для большинства людей нет.

Элис уронила голову ему на плечо и растворилась в его запахе: влажной шерсти и пыли, табака и пьянящего аромата виноградого сусла. Рука Томаса приблизилась к ее ступне, и его большой палец повторил дугу ее подъема, места, где ее кожа по-прежнему была как шелк. Элис задумалась, трогал ли ее там кто-нибудь другой, кроме врачей, которые поворачивали ее лодыжку и так и эдак и просили описать, как именно ей больно.

Она закрыла глаза, а когда открыла, подняла их к потолку. Знакомый вид напомнил о дне, когда она увидела рисунок Натали. Она отдернула ногу.

– Элис.