А потом все остальные звенья этой цепи: осознание собственной глупости и наивности, разоблачение истинной природы Томаса и Натали. Здесь все началось, и здесь все начало заканчиваться. Спустя несколько коротких месяцев мир дал трещину в Далласе[21]. В тот ноябрьский день она ехала с отцом на переднем сиденье и с тревогой наблюдала, как он делает звук радио громче, в недоумении качает головой, съезжает на обочину вместе со всеми другими авто и зарывается лицом в ладони. Выглядывая из окна, она в каждой машине видела пантомиму эмоций: слезы, шок, страх. Она впервые увидела, как отец плачет, впервые поняла, что в жизни будут вещи, от которых он не сможет ее защитить. Это воспоминание несло особую значимость, такую же, как Элис ощутила за несколько месяцев до этого, когда Томас Байбер впервые ступил на их причал: понимание, что мир изменился, и ничего уже не будет, как прежде.

Когда они приблизились к берегу, Томас заглушил мотор и соскочил на причал. Он привязал лодку, потом схватился за веревку и подтянул ялик, выставив перед собой ногу, чтобы тот не налетел на причал. Вода текла по каждому дюйму его тела, струилась по острому углу носа, сочилась с кончиков волос, прилипших к шее. Элис оставалось лишь сидеть и ждать, пока он уйдет. Наконец он выпрямился и протянул ей руку.

– Если ты ждешь официального предложения, то это все, на что ты можешь рассчитывать.

– Оставь меня в покое.

– Оставить в покое? Ты с ума сошла? Тут практически буря, и ты всерьез считала, что я оставлю тебя сидеть здесь? – ветер вырывал слова у него изо рта. – Вставай. Иначе простудишься и умрешь, а мне такое ни к чему.

Она зыркнула на него.

– Не думал о том, что я бы уже давно встала, если бы могла?

Это его остановило. Элис сжалась под небрежным взглядом, которым он скользнул по ее окоченевшим суставам, по ее странно расположенным рукам, зажавшим борта лодки, точно клешни. Но после короткого и откровенного оценивания глаза Томаса задержались на ней еще на миг, и в них мелькнуло другое выражение, которое она не привыкла видеть.

Он провел ладонью по лицу.

– Нда. Не помешало бы и тебе подумать об этом, прежде чем садиться в чертову лодку. Можешь хотя бы перекатиться на бок, чтобы я не отправил нас обоих на дно, пытаясь тебя вытащить?

Это было ей по силам. Когда Томас выволок ее из лодки, она закусила губу, чувствуя себя чем-то ржавым и насквозь промерзшим.

– Дальше я справлюсь сама.

– Не говори глупостей. Я не могу оставить тебя здесь, и раз уж промокнуть сильнее теперешнего мне вряд ли грозит, давай попробуем что-то более рациональное, ладно?

Он подхватил ее на руки, и она закрыла глаза, униженная до предела. Он медленно прошел по причалу и задержался у подножья каменных ступеней. Элис ударялась ухом в грудь Томаса в такт его шагам и слышала его сбившееся дыхание.

– Ты до сих пор куришь.

– Сейчас не лучший момент для лекции.

– Ты хрипишь.

– Ты тяжелее, чем кажешься на вид. И я старый, не забыла?

Он пожалел, что использовал это слово. Элис поняла это по тому, как он вдруг переместил ее у себя на руках. Но было поздно. Конечно, она помнила. Она помнила все. Ветер впился ей в волосы, и она вздрогнула.

– Элис.

– Не разговаривай. Пожалуйста, не разговаривай.

– Вижу, ты не ищешь легких путей.

Но больше он ничего не сказал, просто продолжал идти к дому.

Тропинка была ухабистой и вязкой, наполовину засыпанной гниющими листьями и ветками хвойных деревьев, которые нанесло бурей. Элис чувствовала, как земля засасывает его подошвы, будто он пробирается сквозь болото. Впереди горели окна главной комнаты летнего дома Байберов. Свет был слабым и водянистым из‑за потоков, бегущих по стеклам. У задней двери Томас осторожно опустил Элис. Его руки дрожали от усилий, которые он приложил, чтобы поставить ее именно так, а не иначе. Он толкнул дверь, и она вошла следом, обмякнув от хлынувшего на нее теплого воздуха.

– Теперь ты, наверное, отчитаешь меня за то, что я ушел из дома, не погасив камин.

– Нет. Слишком уж хорошо оказаться в тепле, – сказала Элис, стуча зубами. Она не спешила проходить дальше передней. – Я только обсохну минутку и уйду.

– Элис.

Больше он ничего не сказал, но этого оказалось достаточно. Плакать было ужасно глупо, но в тот момент Элис удивлялась, что сумела так долго продержаться и раскисла только теперь. Годы зависимости от других людей громоздились позади нее и казались неисчислимыми впереди. Ее задачей всегда было поддерживать хороший настрой, стоицизм по поводу своего РА. Но сейчас ей просто хотелось, чтобы кто-то смог починить ее. Починить все.

– Почему женщины на меня так реагируют? Стоит мне оказаться рядом, и они плачут.

Томас вытащил из кармана платок и протянул Элис, но тот был таким же мокрым, как и весь Томас, и, схватив его, она ощутила, как по ее руке побежала вода.

Он смотрел на нее. Когда Элис наконец подняла голову, он закрыл глаза и покачал головой:

– Мне было очень жаль услышать о твоих родителях, – сказал он. – От Мирны Рестон, разумеется. – Он скрылся в одной из спален и вернулся с одеждой. – Без пуговиц, – предложил он. – Тебе нужна помощь?

– Я не могу…

– Мы оба промокли до нитки. Дождь в ближайшее время не утихнет, и я сомневаюсь, что тебе полезно рассиживаться в мокрой одежде. Пожалуйста.

Элис поднялась, нехотя отрываясь от мерного, тихого потрескивания огня, сине-оранжевые языки которого возвращали ее тело к жизни.

– Можешь переодеться в гостевой комнате, – сказал он, указывая на двери в дальнем конце коридора.

Элис взяла у него одежду и зашагала по темному коридору. Гостевая, если она действительно была таковой, оказалась в три раза просторнее комнаты, которую она занимала в студенческом общежитии. Высокая двуспальная кровать стояла по центру дальней стены между двумя окнами до пола с выцветшими занавесками кофейного цвета. Большую часть пространства на противоположной стороне занимал гардероб с изогнутым верхом и витым орнаментом. Постельное белье пропахло тяжелыми сладкими духами с нотками туберозы или гардении.

На прикроватном столике рядом с лампой стояла золотая клетка, а за ее тонкими, редкими прутьями сидела на жердочке фарфоровая птица. И все это, от основания до верхушки, не больше пяти с половиной дюймов в высоту. Завороженная, Элис подняла открытую снизу клетку и осторожно взяла статуэтку, с облегчением отметив, что жар камина вернул ее пальцам подвижность. Это была Passerina caerulea, самец голубой гуираки в брачном оперении. Фигурка до мельчайших деталей повторяла оригинал, и Элис провела указательным пальцем по спине птички, восхищаясь мастерством исполнения. Голова, спинка и грудь были окрашены в насыщенный синий кобальт, но ярче всего цвет становился на гузке и на гребешке; маховые и хвостовые перья были темно-серыми. Пары каштановых кроющих перьев отмечали крылья, а от глаз птицы к увесистому серебристо-серому клюву тянулась черная маскировка. Гуирака сидела на веточке ведьминого ореха[22], и даже листья куста, овальные с волнистым краем, были выкрашены правильно: темно-зеленым с лицевой стороны и более светлым с обратной.

Элис перевернула статуэтку, но не нашла никаких отметок, которые бы указывали на автора. На стене над прикроватным столиком висела акварель с той же птицей. Внизу картины были едва различимо нацарапаны строки: «Летиции Байбер, нашей подруге. Модель для модели». И подпись: «Д. Доути».

Эту комнату занимала мать Томаса? Элис видела всего одну ее фотографию, в той журнальной статье, и у нее в голове не укладывалось, что безликая женщина, сидевшая на кушетке с мужем и собакой, может быть другом человека, способного создать нечто настолько прекрасное. Она снова окинула комнату взглядом и поняла, как неуместна здесь эта фигурка, единственная изящная вещь в спальне, набитой темной мебелью красного дерева, где все было чересчур большим и грозным. Элис вернула птицу на стол и накрыла ее клеткой, жалея, что настолько красивая вещица спрятано в комнате, где ее редко видят.

Занавески на окнах были подхвачены шнурами с пушистыми кистями на концах. Дом со всех сторон окружал лес. Когда Элис смотрела в окно на ровную черноту деревьев и ночи, она видела только свое размытое отражение в стекле. Она выпуталась из одежды, оставив ее мокрой кучей на полу. Вещи, которые принес для нее Томас, были его. Элис поняла это по тому, как они на ней висели. Мягкая футболка доходила ей почти до колен, и чернильное пятно Роршаха[23] на выцветшем синем расползалось как раз на животе. Пижамные штаны натянулись легко. Элис кое-как завязала шнурок на талии, потом собрала свои промокшие вещи и вернулась в главную комнату.

Томас тоже переоделся в сухое и встретил ее кивком.

– На тебе они смотрятся лучше, чем на мне. Тебе можно пить?

Элис за эти часы нарушила свой медикаментозный режим, выпала из калейдоскопа таблеток, которые глотала по несколько раз в день.

– У тебя есть бренди? – спросила она, устав, забыв об осторожности и стремясь хоть немного забыться.

Томас повел бровью, но ничего не сказал, только налил чего-то янтарного из графина в стакан и протянул Элис, обменяв спиртное на ее одежду. Она взяла стакан обеими руками и осторожно отпила, почувствовав, как теплая жидкость разжигает медленное пламя в горле и бьется в стенку ее груди. Элис изумляло действие напитка: он разъедал глаза резким запахом, но при этом оставлял по себе приятную размытость. Томас куда-то исчез, и Элис опустилась в кресло с высокой спинкой, поближе к камину, поерзав, чтобы найти положение, которое было бы наименее неудобным.

Эта комната осталась такой, какой она ее помнила. Словно она только вчера оставляла следы в меловой пыли на полу, бегая за Томасом хвостиком, и съеживалась на канапе, пока он хмурился, делая набросок. От этого у нее возникало странное ощущение, будто она в музее. В музее, смотритель которого исполняет свои обязанности кое-как, подумала Элис, заметив тонкий слой пыли, покрывавший все: стопку книг, циферблат часов, свечи в тяжелых латунных подсвечниках.