Через несколько дней оправилась и Марья Даниловна и, уныло бродя по саду, вспоминала предсказания цыганки, которые не выходили у нее теперь из головы и тревожили ее сердце.

– Так что ж! – говорила она сама себе вполголоса. – Кончу жизнь на плахе… а не все равно, где ее кончить? Рано ли, поздно ли, а придется кончать. А что за сласть жить долго и маяться? Лучше немного, да хорошо. «Полюбит тебя самый великий человек на свете», – повторяла она слова предсказания и недоверчиво качала головой. – Кто же бы это мог быть? Ну, да для старой хрычовки и Никита Тихоныч, пожалуй, великий. Но нет… это не он. Кто бы? Ах, если бы она сказала правду! Хоть час, да мой был бы. За всякой жизнью следует смерть, так пускай после того, как я испытаю величие и почести и счастье, придется умереть мне на плахе, что из того?

Через несколько дней после того Никита Тихонович настиг ее в одну из таких прогулок по саду и пошел с ней рядом.

– Машенька, – начал он, – ты все удаляешься меня, а давно ли говорила, что любишь меня.

– Люблю, Никита, – вяло ответила она, уносясь мыслью к своим грезам.

Он улыбнулся.

– Не так будто бы говорят те, что любят.

– А как? – машинально спросила она.

– Не знаю, а только чует сердце мое, что не так. Вот я, правда, люблю тебя и принес тебе радостную новость, отрадную весть.

Сердце тревожно, но вместе с тем радостно забилось у Марьи Даниловны.

– Что такое? – спросила она, задыхаясь.

– Уговорил наконец, – коротко ответил Никита Тихонович.

– Уговорил? Когда? Кого уговорил? В чем уговорил?

– Наталью Глебовну. Больших трудов это стоило мне, и много слез пролила она.

– Да к чему уговорил-то?

– Уйти в обитель.

Сердце Марьи Даниловны упало.

– Ей было больше всего жаль расстаться с ребенком. Ну вот, скоро, скоро, люба моя, будешь ты моей пред людьми и перед Богом. И станем мы здесь жить и поживать, детей наживать и скоротаем чинно и мирно наши дни в нашей усадьбе. Но ты будто не рада, голубка моя? Лицо твое печально, как прежде, и улыбка не сходит на уста.

– Никита Тихонович, – проговорила Мария Даниловна, стараясь задушить злобу, подымавшуюся в ее груди, – я рада, очень рада, только прошу тебя, повремени. Повремени малость…

– Повременить? – удивленно воскликнул он. – А зачем бы это?

– Куда нам торопиться? Наталья Глебовна может ведь еще и раздумать!.. – не зная, что сказать, чтобы смягчить свое неосторожное слово, проговорила она.

Они повернули обратно и пошли по направлению к усадьбе.

– Вот этого-то я и боюсь.

К ним навстречу шла Наталья Глебовна, с печально опущенною головой, с заплаканными глазами и с ребенком на руках. Она подошла к ним.

– Тебе сказал Никита Тихонович о моем решении? – спросила она у Марьи Даниловны.

– Сказывал.

– Возьми же дитятю. Отнимают тебя от меня, крошка моя золотая! – и она страстно и порывисто поцеловала ребенка. – Возьми его, возьми, не нянчить уж мне его более.

Но Марья Даниловна отстранила рукой от себя ребенка.

– Отдайте мамке… – сухо проговорила она.

Стрешнев и Наталья Глебовна изумленно на нее посмотрели.

– Ты разве не хочешь поцеловать его? – спросила Наталья Глебовна.

– Не хочу.

– Почто же?

– Ах, оставь меня! – с досадой вскрикнула Марья Даниловна. – Я ненавижу детей…

Это было до того неожиданно и так дико прозвучало в ушах любвеобильной Натальи Глебовны, что она чуть не выпустила ребенка из рук.

– Как? – чуть слышно проговорила она. – Свое родное детище?

– Хотя бы и родное.

Наталья Глебовна, крепко прижав к своей груди ребенка, со страхом и ужасом в душе, быстро удалилась от них.

– Машенька, – укоризненно начал Никита Тихонович, когда жена его была уже далеко, – что ты за человек есть? Гляжу я на тебя и диву даюсь… Есть ли у тебя сердце? И как ты жить ухитряешься без него? Немало годов на веку своем прожил, и людей видел немало, а такой, как ты, не видал еще, никогда не случалось.

– За то, видно, и полюбил меня, – насмешливо проговорила она.

Стрешнев подумал с минуту, пораженный этими словами, глубоко вздохнул и сказал:

– Видно, за то. Ну, я пойду к себе, а ты еще погуляешь?

– Погуляю.

Он ушел, а к ней быстро из-за куста подошла карлица, которая подстерегала ее уже давно.

Она подошла близко к Марье Даниловне и торопливо зашептала ей:

– Там, за садом, ждет тебя, королевна, Алим – цыган. Что-то важное сообщить хочет… Ох, ох, – засмеялась карлица, – красив тот цыган, что ночка весенняя, а и любит тебя, королевна, такою, стало быть, жгучею страстью.

– Замолчи, дура… Негоже идти мне теперь к нему. Да и что может сказать он мне?

Она на мгновение задумалась, потом быстро проговорила:

– Скажи, ужо, вечером выйду. И затем она скрылась за дверью.

XIII

Прошло еще несколько дней спокойной снаружи и бурной в глубине жизни в усадьбе. Никита Тихонович ходил мрачнее тучи, потому что получил извещение, что в непродолжительном времени прибудет в усадьбу погостить, пробираясь к войскам из Петербурга, бывший его товарищ князь Реполовский со своим приятелем Телепневым, который, как было известно в свое время Стрешневу, любил Наталью Глебовну еще боярышней и даже сватался к ней, но не получил согласия ее родителей.

Это предстоящее посещение было очень не по душе Стрешневу.

Он не знал, как себя повести по отношению к Телепневу, и очень боялся свидания Марьи Даниловны с князем.

Обуреваемый ревнивым чувством, он решил ничего не говорить ей до поры до времени и посмотреть, какое впечатление на обоих произведет их внезапная и неожиданная встреча здесь, в его усадьбе, после столь долгой разлуки.

Стрешнев устроил маленькую вечеринку для встречи своих гостей.

Они сидели в большой комнате, служившей столовой, и, успев оправиться и отдохнуть после долгого пути, беседовали с хозяином дома, передавая ему все придворные и иные новости, которые тогда волновали Россию, благодаря той гениальной ломке, которую великий Петр неуклонно производил над всем старым порядком старой Руси.

– Не узнать теперь нашей жизни, – говорил Стрешневу князь, – новый град, который вырос у устьев Невы, точно в сказке, по желанию нашего великого царя-батюшки Петра Алексеевича, окончательно столицей царства стал. И иноземные купеческие корабли стали приходить…

– Губернатор Меншиков шкиперов чужеземных угощает и дарит им, по повелению царя, по 500 золотых, чтобы только приохотить их… Раздолье стало чужеземцам на святой Руси, и, коли-ежели кому плохо, так только нашим, русским, приходится.

Князь засмеялся.

– Не слушай его, Никита Тихоныч, – сказал он, – Борис Романыч хоть и молодой годами, а рассуждает ну впрямь так же, как наши старые бояре, что слезно упрашивали царя не снимать с них кафтана да не стричь им бороды.

– А что фельдмаршал? – спросил Стрешнев, вспомнив о своем бывшем начальнике.

– Да ничего. С помощью Божией вся Ингрия в его руках. И Копорье, и Ямы[1] сдались. Царь укреплял столицу, поджидая шведов, но швед, как говорил царь, «увяз в Польше». Но все это уже старина и все стало теперь по-новому в новой столице.

Стрешнев слушал молча и рассеянно речи своих гостей и думал свою думу. Но вдруг ему пришло на ум спросить князя об императрице. Он жил замкнуто, в глухом поместье, занятый своими домашними и сердечными делами, несколько опустившись после опалы, отстав от всего, что его интересовало раньше. Но вопрос об Екатерине не переставал занимать его, потому что до него доходили всевозможные слухи, которым он сначала не верил; но они так упорно подтверждались со всех сторон, что, в конце концов, несмотря на собственное нежелание, пришлось и ему поверить этим рассказам.

– Скажи-ка мне, князь, правда ли, что царь, увидав у фельдмаршала Меншикова некую немку Марту, взял ее к себе?

– Так неужто ты этого не знал, Никита Тихоныч? – удивился князь.

– Слыхал, да что-то не давал веры.

– Почему ж так?

– Да так, князь; ведь эту самую Марту арестовал я во время похода на Мариенбург в немецком кабачке «Голубая лисица»… вместе с другой… девушкой… и передал Шереметеву. Тогда же Шереметев решил уступить ее Меншикову.

– Вот как! Я не знал этого, – сказал князь.

– Да, так оно было…

– Тому времени немало прошло, Никита Тихоныч.

– Да, немало… А как же то произошло?

– Да так, просто. Полюбилась уж очень она царю, и он почитай что не покидал ее с тех самых пор, как к себе взял. Уже три года тому назад он сочетался с ней браком.

– Так… – задумчиво проговорил Стрешнев. – А только иной раз любопытно мне бывало знать, чем та девица могла так очаровать царя?

– Да как чем? А разве мало она добра людям сделала?

– Какого такого добра?

– А хоть бы то, что многих от опалы ослобоняла и даже то сказать, что иногда и от казни. А когда гнев нападает на царя, она умеет всегда разговорить его, разогнать его черную тучу… Но, – прервал себя князь, – ты говорил только что, Никита Тихоныч, что вместе с нашей нынешней царицей ты и другую девицу полонил. Кто сия и что сталось с нею ныне?

Стрешнев сильно смутился.

– Она живет у меня, – медленно проговорил он, опустив взор.

– А… – протянул князь. – А что же, мы увидим ее у тебя.

– Она должна сюда быть… вина принести нам фряжского.

– А боярыня все в добром здоровье? – спросил Телепнев и зорко взглянул в глаза Стрешневу.

– Твоими молитвами, Борис Романыч, здравствует, – с оттенком насмешливости в голосе ответил Стрешнев.

Они замолчали. Вдруг отворилась дверь, и на пороге ее показалась с подносом в руках Марья Даниловна. На подносе стояла братина с вином и несколько кубков.

– Прошу, гости дорогие, – сказал Стрешнев.

Поднося кубок с вином князю, Марья Даниловна пристально всмотрелась в него и узнала его. Ни один мускул лица ее не дрогнул и ничто не выдало ее внутреннего волнения. Только легкая бледность покрыла ее щеки, с которых мгновенно сбежала краска, да в глазах появилось злое выражение.