– Натусь, ты извини, я больше не могу разговаривать. Я на минуту с совещания выскочил. У нас тут аврал… И вообще, я сегодня поздно домой приеду, ты не жди. Да, чуть не забыл! Катька звонила, она тоже с нами на дачу просится. Так что завтра утром за ней заедем, хорошо?

– Конечно. Куда ж от твоей сестрицы денешься.

– Нет, ну если ты против…

– Да не против я! Когда это я была против?!

– Все, Натусь. Я отключаюсь. Целую.

– И я тебя тоже… целую… – грустно промямлила она уже на фоне льющихся из трубки коротких гудков.

Отбросив от себя телефон, вздохнула, прикусила слегка губу. Катька, значит. Опять Катька. Нет, все-таки, перефразируя гениального киноактера, замуж надо выходить за сироту. Хотя, если по большому счету, то Бога гневить не стоит – неплохо она относилась к своей золовке, и даже немного с ней дружила по необходимости. А куда денешься? Она ж родственница. Легкомысленная, незамужняя, с ребенком. И старая пословица «лучше пятеро свекровок, чем золовушка одна» к ней ни с какого боку отношения не имела. Тем более свекрови у нее не было – мама Саши и Катьки умерла в тот год, когда родилась Тонечка. С тех пор Катька прилепилась к ним намертво, с удовольствием разрешая старшему брату о себе заботиться. Правда, иногда эта сверхзабота немного раздражала, потому как прямиком ложилась на такую же по отношению к ним Катькину эгоистическую сверхтребовательность, но и долго сердиться на нее тоже было невозможно. Как можно на нее сердиться, на дурочку, искреннюю, наивную и по-женски абсолютно неустроенную?

– Наташа, у тебя какие-то неприятности?

Голос Анны прозвучал так, будто принесло его из другого пространства. Она даже вздрогнула от неожиданности, спешно выползая из своих неторопливых мыслей. Забыла совсем, что теперь не одна в кабинете находится. Черт, надо привыкать как-то. И принесло же ее, эту Анну, на ее бедную голову! Теперь и за лицом следить надо. Интересно, а какое у нее бывает лицо, когда она выпадает из реальной жизни и в свою писанину проваливается? Смешное?

Глупое? А может, слишком уж сосредоточенное? Саша, например, говорит, что слышит, как она в это время бормочет что-то невразумительное… Не хватает еще и при Анне теперь что-нибудь лишнее забормотать!

– Нет, что ты, – улыбнулась она ей чересчур, наверное, вежливо. – У меня все в полном порядке. Завтра на дачу еду с мужем и его сестренкой.

– Хорошо. Дача – это хорошо. Счастливая ты.

– Ну что, Анна, будем собираться? Рабочий день, слава богу, закончился. Какой длинный был день, хоть и пятница.

– Да. Мне тоже он показался длинным.

– Тогда до понедельника?

– Наташа, а может, мы… посидим с тобой где-нибудь? Там, за углом, кафе есть хорошее…

– Извини, я тороплюсь. Как-нибудь в другой раз.

– Очень жаль…

– Мне тоже. До свидания, Анна. Счастливого тебе уик-энда.

Выскочив на крыльцо, она чуть ли не бегом припустила к автобусной остановке, словно боялась, что Анна настигнет ее и на воле. И без того ей казалось, будто она дышит ей в затылок.

Дом в Липатьевском переулке, где обосновалось их «бабье царство», утопал в тополином пуху по самую маковку. До здешних деревьев рука яростных жилищно-коммунальных служак отчего-то не дотягивалась, и они росли себе ввысь и вширь, как в диком лесу, играя кружевом светотени на стенах старых домов, на асфальте, упиваясь игрой ветра в огромных кронах. Красота! И двор у них тоже был красивый, весь заросший дикими яблонями, черемухой и кустами шиповника. Таечка, помнится, целое ведро шиповника этого набирала, потом сушила на балконе, а зимой впихивала в нее темно-коричневый пряный отвар как панацею от всех гриппов-ангин и приговаривала при этом ласково: «Пей, Наташичка, пей, это митамин такой, шибко важный». Хм… Вспомнилось же! А слово какое смешное – митамин… Надо запомнить…

Квартира встретила ее непривычной тишиной. Скрипнула рассохшаяся паркетина в прихожей, чуть шевельнулась кисточка бахромы бабушкиной шали, небрежно брошенной на спинку кресла, осколок солнечного луча приник к хрустальной вазе в буфете, как в долгом прощальном поцелуе. А в углу – комок тополиного пуха, легкий жалкий пленник, ждущий неминуемой расправы. Наташа присела в кресло, провела рукой по бабушкиной шали, сложив губы трубочкой, слегка подула в сторону белого живого комка, и он затрепетал в легкой панике, метнувшись под ноги старинного дубового буфета. Все это хорошо, конечно, и вставать из бабушкиного кресла совсем не хочется. Но что делать – надо, помолясь, приступать к исполнению родственного долга. А может, Таечка спит и обязательное общение на сегодня не состоится?

– … Няня Таечка, здравствуй, это я! Ты не спишь? Тетя Нина тебя кормила?

Наверное, она все-таки спала. Восковое лицо чуть дрогнуло и зашевелилось, пошло гулять морщинками, тяжелые птичьи веки приподнялись, обнажив слепой стеклянно-голубой взгляд. Коричневая сухая ручка оторвалась от одеяла, потянулась вперед, сильно подрагивая.

– Наташичка моя пришла, мнучичка… Иди, я тебя пошшупаю…

– Нянь, так приходила тетя Нина или нет? – обреченно подставляя под Таечкино «пошшупывание» лицо, переспросила Наташа.

– Да приходила, приходила… Три раза уж тута тряслася… Добрая баба, и кашу хорошую варит. Только с лица невидная.

– Нянь, а ты откуда знаешь, что она… невидная?

– Нинка-то? Так ить я еще девчонкой ее помню. Она на нашу, на деревенскую, на Маньку Пыркину шибко похожа. Пыркины, они богатым двором жили. Соседи наши. А Манька у них младшая была, бог его знает, в кого лицом такая невидная вышла…

Вздохнув, Наташа опустилась на скамеечку около кровати, устроилась поудобнее. Ладно, пусть будет нынче Манька Пыркина. Послушаем. По крайней мере, слушать – это не пеленки под нянькой перестилать. Так законные полчасика и пройдут, и ее кусочек от пирога большого родственного долга отрежется.

– … Зато у нее, у Маньки-то, настоящие городские ботинки были, отец ей с ярмарки привез. Покликала она меня как-то, и ну давай фотокарточкой хвастать. Настоящая фотокарточка у нее была, в городе сделанная. Манька там в полный рост изобразилась, в ситцевом платье с оборками и цветным полушалком, а из-под подола ботинки видно. У меня аж дух зашелся – очень мне захотелось такую же фотокарточку! А я еще малая была, и десяти годков не было, чтоб о полушалке да о ботинках мечтать. Да и откуда? Мать с нами кормилась кое-как, хлеба и того досыта не хватало. Ну вот, и говорю я, этто, Маньке: дай, говорю, мне на один день своих ботинок, я в город схожу, тоже себе карточку такую сделаю! А она, зараза, ни в какую… Стопчешь, говорит, мои ботинки, пока в город идешь…

Старушка вздохнула тихонько, с еле слышной хрипотцой, утерла уголки губ ребром ладошки. Потом вдруг рассыпалась сухими горошинками смеха, показав беззубые бледные десны, и продолжила:

– Ой, да я все равно ее тогда переспорила, Маньку-то! Уговорились мы, что она мне ботинки даст, а я за нее три дня огород поливать буду. А еще посулила ей, что до города босиком пойду, ботинки не стопчу. Да и как я их могла стоптать – нога-то у меня малюсенькая была, а ботинки размером большие, да еще и на каблуках. Так и пообещала – сфотографируюсь, мол, а потом их в котомку сложу да обратно тоже босиком пойду. Хотя на дворе уж осень была…

– Нянь, а вы что же, и осенью босиком бегали?

– Так ить землица после лета долго остывала, что ж… Мы, деревенские, все крепкими росли. Никакая лихоманка нас не брала. А уж если заставала какого ребятенка, то Господь его к себе прибирал.

– И взрослые тоже босиком ходили?

– А кто как, Наташичка. Кто побогаче, тот с обувкой был, конечно. А если купить не на что? Откуда моей матери было, вдовице с четырьмя детьми, денег взять? Тоже босиком по деревне шастала. В колхозе на трудодни не много разживешься.

– А зимой как?

– Ну, зимой… Зимой, слава богу, в валенках. А как снег подтает, галоши каучуковые на валенки надевали. Ничего, жили как-то.

Старушка замолчала, прикрыв глаза веками и сложив на груди ручки. Долго молчала – Наташе показалось, что она заснула. В наступившей тишине было слышно, как плещется листьями по окну черемуховая ветка, словно танцует под далекий аккомпанемент скрипочки, – мальчик-сосед этажом выше совершенствовался в придуманном родителями даровании. Отчего-то стало ужасно грустно. Представилось вдруг ясной картинкой: мокрая от дождя дорога, бесконечно длинная в обрамлении осенних унылых полей, и бредущая по дороге девочка. За спиной – котомка с ботинками… Вновь зазвучавший голосок няни Таи заставил вздрогнуть, и она не то чтобы с интересом, но с набежавшей на сердце жалостью начала вслушиваться в продолжение немудреной истории.

– Ну вот, этто… Пришла я, значит, в город, нашла тот дом, где фотографические карточки изготовляли. Присела на скамеечку, обулась в ботинки, шнурки красиво завязала, чтоб торчком стояли. Вошла в дверь, а там внутри мужик за столом сидит – усатый, толстый, важный такой. В жилетке. Посмотрел на меня: чего, говорит, тебе, девочка? А я от страху совсем и обомлела. Сделайте меня всю, говорю, как Маньку Пыркину! Чтоб стоймя. Я и шнурки уже завязала…

Наташа хохотнула коротко, представив на секунду лицо того фотографа. Таечка, будто обрадовавшись, охотно рассыпалась в ответ дробным смешком, махнула ручкой. Потом продолжила:

– А он на меня, Наташичка, глаза вылупил, да как осердится! Не знаю, говорит, никакой Маньки Пыркиной! А я ему: ну как же, мол… Мне фотокарточку надо, как у нее, и чтоб ботинки было видно. А он засмеялся и спрашивает: деньги-то у тебя хоть есть, малая? А я и опять обомлела… Я ж не знала, что еще и деньги надо платить. Думала, надо, чтоб ботинки были, и все… Маленькая была еще, дурочка. Обратно всю дорогу ревмя проревела…

– А огород? Огород потом за Маньку поливала?

– А как же! Ботинки-то я у нее брала. Потом, когда в колхозе работать стала, тоже ботинки себе купила.

– Сфотографировалась?

– Не… Не удосужилась как-то. А Манька потом замуж вышла, хоть и невидная была. Троих детей народила, одного за одним. Их потом всех вместе с Манькой немцы в дому пожгли…