– Смоляко, ты? Не помнишь меня? Сукин ты сын после этого! Я Мишка. Мишка Хохадо. Ну, ты же меня кнутом в реку загонял, когда под Орлом стояли! За то, что я твою Настьку кинарейкой называл!

– Мишка-а-а! – завопил Илья, бросаясь в объятия цыгана. Господи, сколько лет прошло? Десять? Двадцать?

Они облапили друг друга, заговорили наперебой, громко, весело:

– Как ты, морэ? Как ты? Откуда ты здесь? Почему с влахами кочуешь?

– Да вот, получилось так… Чужую жену отбил, пришлось убегать. Нешто тебе не рассказывали? Тому уж лет двадцать будет…

– Говорили, да я забыл. Сам знаешь, не с табором жил тогда.

– Ты сам здесь откуда? Верно я слышал, будто ты от своих ушел? Настька-то твоя где сейчас? На Москве али с тобой?

– На Москве, – коротко сказал Илья и, желая сменить тему, спросил: – У кого ты бабу увел, кобель?

– У Пашки Сивого. – Мишка шагнул в сторону. – Да вот, посмотри. Узнаешь аль нет? Тебе же самому ее чуть не сосватали!

– Неужто не узнаешь, Илья? – спросила, подходя, с тихой улыбкой жена Мишки.

Илья пристально вгляделся в еще молодое, овальное, медное от загара лицо с родинкой на щеке, в миндалевидные глаза, тонкие брови. Медленно протянул:

– Та-а-ашка…

– Гляди-ка – узнал! – притворно обиделся Мишка. – Меня – не узнал, а ее – враз! Ну, что – будешь еще брехать, что жениться на ней не хотел?

Илья и Ташка одновременно рассмеялись. Илья разом вспомнил свою первую зиму в Москве, внезапный приезд в гости родни, дружные уговоры: «Женись, парень, коли на ноги встал, зарабатываешь, – пора! Сватай Ташку, не прогадаешь!» Цыгане были правы: любой бы женился, едва взглянув на эти глаза, и родинку, и грудь, и косы ниже пояса. Но Илья уже тогда ходил шальной от Насти и слышать ничего не хотел. Вряд ли Ташка была на него в обиде: сватались к ней табунами. Взял ее в конце концов Пашка Сивый, и она даже, как слышал Илья, прожила с ним пару лет… а теперь вот оно как обернулось. Снова взглянув на Ташку, Илья с недоумением увидел, что она вытирает глаза углом платка.

– Что ты, сестрица?

– Бог мой, сколько лет, Илья… – она всхлипнула. – Я тебя вороным помню, а ты теперь…

Илья невольно провел рукой по наполовину седым волосам. Отметил про себя, как плохо одета Ташка: похоже, что семья Хохадо была самой бедной в таборе влахов. Он обернулся к Мишке:

– Дети-то есть у вас? Сколько?!

– Было двадцать, но четверо померли. Пошли, покажу. – Мишка махнул рукой на шатер и стоящую рядом с ним телегу, крытую рогожей, свешивающейся до самой земли. Возле телеги догорали угли костра. Над углями висел закопченный котел со вмятиной на боку, а рядом, устремив жадные взгляды на булькающее содержимое, сидело трое худых большеглазых подростков с соломой в волосах.

– Пашка, Ванька, Васька. – отрекомендовал их Мишка, на всякий случай грозя сыновьям кулаком. Затем ударил кулаком по колесу телеги: – Эй, выджан![34]

Под рогожей зашумели, завозились, кто-то громко заревел. Первой выскочила, путаясь в рваной юбке, девчонка лет десяти, чумазая и белозубая, с мелкокурчавой копной волос и болтающимися огромными серьгами. Прямо в ее подставленные руки вывалился, вопя, трехлетний, совсем голый мальчишка. Из-под телеги выполз, отчаянно зевая, парень лет четырнадцати, за ним вылезли рыжая грязная собака и двухлетняя девочка в мужской кожаной жилетке на голое тело. Наконец из телеги высунулось сразу шесть грязных пяток, и на землю перед углями съехали друг за другом заспанные тройняшки.

– Вот! – гордо заявил Мишка, тыкая кнутом в сторону детей. – Это все мое!

– Их же десять… – Илья бегло пересчитал Мишкино потомство.

– Четверо сыновей женились, у меня внуков пятнадцать уже. Или шестнадцать… И дочь на Николу зимнего замуж выдал в котлярскую семью. Эти – те, что остались.

«Остатки» молчали, сосали грязные пальцы, равнодушно поглядывали на незнакомого цыгана. Десятилетняя девочка пыталась ладонью прикрыть прореху на плече. Брат насмешливо шепнул ей что-то; она вспыхнула, отвернулась.

– Вот так и живем, морэ, – послышался за спиной Ильи негромкий голос, и он, оглянувшись, увидел подошедшую Ташку. – Тяжело, что скрывать. Вертимся, поворачиваемся, как воры на базаре. Мишка с сыновьями кузнечит, но дохода мало. Я гадаю, по ярмаркам бегаю… Дочь недавно замуж пристроили, два года ей на приданое собирали, всей семьей голодали. Собрали, выдали кое-как – а тут уже и Улька в годы входит, опять думай, где брать.

– Какой ей год, Ульке вашей? – поинтересовался Илья.

– Пятнадцатый уже, – вздохнула Ташка. – И никто не берет, нищую-то. А где мы ей приданое возьмем, с каких таких барышей? Пропадет, засохнет девка, как бог свят пропадет. И мы все тоже вместе с ней. Не в силах я больше ни рожать их, ни кормить – ничего.

Илья вдруг понял, для чего Ташка рассказывает ему все это, что означает искательный взгляд ее миндалевидных глаз. Молча вытащил из-за пазухи завернутые в тряпку деньги – весь барыш с тираспольского базара.

– Возьми, сестра. На детей тебе. Возьми, не бойся, не последнее отдаю.

Ташка взяла деньги без благодарности, молча спрятала их за вырез кофты. Чуть погодя, глядя на гаснущие угли, спросила:

– Как ты живешь, морэ? Что с твоей семьей? Нам разное рассказывали… Неужто правда?

Илья смущенно потер кулаком лоб. Ну, что было говорить? Выворачивать свою непутевую жизнь даже перед родней не хотелось, а для вранья вроде стар уже… Его спас неожиданно возникший возле костра Мишка, который тащил за руку тоненькую невысокую девушку.

– Вот! Смотри! Дочь старшая, Улька! Невеста!

Стройная девочка молча, серьезно взглянула на Илью снизу вверх. Большие и влажные глаза Ульки, казалось, занимали половину худого острого личика. Она была одета в тесное ей, давно порванное на локтях и плечах, заштопанное во всех местах платье с полуоторванной оборкой по подолу, а плечи Ульки венчал старый мешок. Она внимательно посмотрела на Илью, подняла худую руку с единственным медным браслетом на запястье к голове, неспешно откинула падающие на глаза вьющиеся пряди.

– Поздоровайся! – рыкнул Мишка.

– Доброго вечера, – равнодушно сказала Улька. Отошла к шатру, взяла на руки двухлетнюю сестренку и села у углей, привалившись спиной к колесу телеги.

– Хороша, – негромко сказал Илья.

– Сам знаю, – буркнул Мишка. – А куда ее девать? Кто без приданого возьмет? С красоты сыт не будешь, всякий цыган понимает.

– Петь, плясать умеет? – В голову Ильи вдруг пришла шальная мысль.

– Как все… Есть голосок, есть. На ярмарках поет – люди деньги бросают. А тебе зачем?

– Затем… – Илья остановился, торопливо соображая – не заткнуться ли, пока не поздно. Но рядом стояла и смотрела на него изумленными, полными безумной надежды глазами Ташка, и его понесло со всех постромков: – Затем, что сыну моему, Ефимке, в этот год шестнадцать будет. Парню невеста нужна. Чем твоя Улька ему не пара? Опять же, родня… К чему тебе с влахами кочевать, своих держаться надо.

– Ох ты… – Мишка так растерялся, что с минуту не мог сказать ни слова, не замечая отчаянных жестов и гримас жены. Затем подозрительно спросил: – А ты не брешешь, Илья? Выпить еще не успел? Смотри, ты слово сказал… Дать я за Улькой ничего не смогу!

– Да кто с тебя спросит? Нешто мы не родня? Ну – по рукам или думать будешь?

– Да чего тут думать? Чего тут думать, золотой ты мой, брильянтовый! – обрадовался Мишка. – Эй, Ташка, слышишь? Ромалэ, кто рядом есть, слышали?! Просватал я дочь! Ульку свою я просватал! Смоляко, говори, когда свадьбу играть хочешь? Куда невесту привозить?

– К зиме, к Покрову, привози на Москву. В Грузинах спроси меня или Настьку – любой цыган покажет.

– Спасибо тебе, морэ, спасибо тебе… – голос Мишки вдруг дрогнул, и Илья испуганно отмахнулся:

– Э, Хохадо, ты что? Кто кого благодарить должен? Да я своего Ефимку осчастливлю! Такая красота с ним жить будет!

– Хорошей женой будет, чтоб мои кони сдохли! – застучал себя кулаком в грудь Мишка. – Верной, честной, слова поперек никогда не скажет! Она у меня не балована, половичком перед ним стелиться будет, мышиной корочкой кормиться! По рукам, значит?!

– По рукам. – Через плечо трясущего его за руку Мишки Илья взглянул на его жену. Ташка сидела рядом с дочерью у колеса телеги, что-то тихо, быстро говорила ей. Улька без улыбки кивала. Неожиданно обе повернулись к Илье. Ташка чуть заметно улыбнулась. Улыбнулась и Улька. Одинаковые миндалевидные глаза. Две круглые родинки. Россыпь волос… Да, Ефим не будет держать зла на отца за эту таборную красавицу, звездочку в рваном платье. И Настя не будет спорить.


На степь опустилась теплая ночь. Луна качалась в воде лимана, голубоватая дорожка тянулась к черным зарослям камышей. Наковальни бродячих кузнецов смолкли. К темному небу поднимался столб дыма от большого костра возле палатки вожака. Огонь выхватывал из темноты лица цыган – мужчин, женщин, стариков и детей. Илья стоял в темноте, за палаткой. Слушал голос Розы. Она сидела среди влашек на ковре у огня, ее платок съехал на затылок, освобождая рассыпающиеся кудри, и лицо ее в свете костра было незнакомым, серьезным. Илья знал: никто из здешних баб не споет лучше ее. И что за цыганка такая, боже правый? Будто не протаскалась все утро с рыбными корзинами по рынку, будто не удерживала одна пьяную, озверелую толпу на трактирном дворе, будто не плакала после взахлеб у него на руках… Все, кажется, ей нипочем, сидит, глядя в огонь, и тянет долевую,[35] и никто из сидящих рядом не вторит ей. Не знают песни, вдруг понял Илья. Конечно… откуда им знать, как поют русские цыгане? И, не выходя из тьмы, он взял дыхание… Сильный мужской голос сплелся с Розиной песней, и они повели вдвоем, и печальные звуки рванулись к луне, к низким звездам, далеко, в небо:

Ах, улетела моя радость, укатилась – не вернуть…

Знать, судьба моя такая на роду написана…

Все цыгане обернулись на его голос, но Илья точно знал: в темноте его не увидят. Одна Роза, узнав его, улыбнулась широко и весело, забрала еще звончее, а когда песня кончилась, вскочила, как девчонка, и закричала на весь табор: