По крошечному окошку уборной барабанил дождь. Из-за стены слышались звуки настраиваемой скрипки, кто-то из солистов распевался на весь ресторан: «Вдо-о-о-оль по Питерско-о-й!..»

«Федька Трофимов воет. Вот ведь пасть луженая…» – равнодушно подумала Анютка, сидя у окна уборной и глядя на то, как дождевые капли скользят по блестящим листьям клена и падают вниз. Было около девяти вечера, но на улице по летнему времени едва начало смеркаться. Бегущие по стеклу капли светились желтым огнем, отражая свет окон. Анютка уже была одета для выхода на эстраду в черное шелковое платье с открытыми плечами, голубая шаль дожидалась на спинке стула, до начала выступления оставались считаные минуты, но она медлила. Настроение певицы было под стать погоде, у нее отчаянно болела голова, хотелось спать. Вдобавок Анютка чувствовала приближение простуды и даже точно знала, где она ее подхватила: прошлой ночью, сидя рядом с теткой Данаей Тихоновной, содержательницей старого и почти бездоходного публичного дома в Грузинах. Данае Тихоновне было уже под шестьдесят, и она часто болела, а вчера перепуганные девицы и вовсе были готовы бежать за попом. За Анюткой, единственной родственницей, послали в ресторан, выдернув ее прямо с эстрады, и ночь она провела у постели тети. Та, впрочем, отлежалась и под утро уже довольно бодро повторила Анютке то, что та давно знала сама: что заведение остается ей в наследство вместе с чулком, набитым золотыми десятками, сервизом поповского фарфора и немецкими часами с боем; что хоронить Данаю надо на Рогожском староверческом кладбище рядом с ее родителями; что платья нужно отдать в богадельню, а серебряные подсвечники – в церковь и что Анютке давно пора искать себе настоящего мужа. На этом месте Анютка обычно взрывалась, как бомба, но вчера, учитывая плачевное положение тетки, лишь кисло посоветовала:

– Не в свои дела не лезьте…

– А ты не груби тетушке родной, которая при смерти! – парировала Даная Тихоновна. – Гришка – не муж, а несчастье роковое. Ты с твоей красотой могла бы партию и получше сделать.

– Не пойду я за вашего майора Опоросенко, отстаньте.

– Вот и чурбан выходишь! Ходила бы барыней замужней, майоршей, дом имела бы, детей нарожала… Или хочешь, как я, всю жизнь грибом на помойке прожить?

– Не будет у меня детей.

– Не будет, знамо дело… если не перестанешь к Ульяшке на вычистку бегать. Сколько раз уже от Гришки чистилась? Два? Три?

Анютка молчала. Ей и в голову не приходило, что тетка знает о ее тайных предосторожностях. Спустя минуту она враждебно сказала:

– А что прикажете делать? Брюхатой ходить? Я ему и так-то не нужна, а на кого я беременная похожа буду? В ресторан брать перестанут, публика меня за два дня забудет, а Гришка – за один.

– Господи святый, и как я такую дуру вырастить смогла? – горестно спросила Даная Тихоновна у висящей над кроватью иконы Троеручицы. Богородица не ответила. Даная Тихоновна пожала плечами и задумалась. Молчала и Анютка. Из-под щелястого окна сквозило в спину, но она лишь куталась в шаль и не моргая смотрела в угол.

Даная Тихоновна раскашлялась. Кашляла она долго и с удовольствием, вспоминая родителей, господа бога, отца императора с семейством и святую Дарию. После чего откинулась на подушку и сказала:

– Я этих чертей цыган, слава богу, знаю. Яков Васильич, царствие ему небесное, со мной, как с супругой законной, почти двадцать лет прожил. И поверь ты мне, за детей они душу положат. Тебе бы, козище безголовой, не вычистки делать, деньги со здоровьем понапрасну тратить, а родить своему Гришке пару-тройку цыганят – раз уж тебе на нем свет клином сошелся. Верь мне – никогда тебя не бросит!

– Но и любить не будет.

– Ну, милая, многого хочешь! – возмутилась тетка. – Нашей сестре одно что-нибудь полагается: или любит, или содержит. Выбирай, что тебе любо. И к тому ж не замечала я что-то, чтоб он тебя хоть когда обожал…

– Да замолчите вы или нет?! – вспылила наконец Анютка. – Помереть и то покойно не можете!

– А вот насчет этого не дождешься! – ехидно заявила Даная Тихоновна. – Я уж знаю: ежели за ночь не скончалась – значит, еще месяц-другой поскриплю! Поди отгони от дверей этих дур гулящих, чтоб не выли, да отцу Пафнутию за беспокойство сливяночки налей. И ложись сама спать там, на сундуке.

Спать ложиться Анютка не стала и ушла от тетки домой в отвратительнейшем настроении. В глубине души она не могла не признать, что Даная Тихоновна права. Надо было видеть лицо Гришки, когда он уезжал с хором в Крым: таким счастливым Анютка не видела мужа никогда. Она сорвала себе голос, упрашивая Митро взять и ее тоже, чуть ли не валялась в ногах у хоревода, но тот остался непреклонным:

– Что хочешь проси, а тебя не возьму! Надо же и в Москве кому-то петь! Сама, глупая, подумай – первой солисткой остаешься!

Спорить было бессмысленно. И сейчас, сидя у покрытого каплями окна, Анютка уныло думала: что-то он там поделывает, сокол ее черноглазый, чтоб он сгорел… Вот рад-то небось – вырвался! И не вспоминает, поди… А если и вспоминает – то не ее, Анну, жену, а ту ведьму Иринку с ее змеями-косами и коровьими глазами. Хоть бы она, проклятая, издохла! Порчу, что ли, навести? Или зелья отворотного ей подлить, чтобы чужих мужиков не приваживала?

Мысль показалась Анютке стоящей, и она как раз раздумывала, сколько денег возьмет бабка Ульяна за отворот, когда в дверях появился Иван Владимирович Конаков. Анютка, не замечая хоревода, сидела к нему спиной, и он долго не спешил окликать певицу, разглядывая ее длинную шею, изящную линию спины в низко вырезанном платье и белые, словно из слоновой кости выточенные плечи. Когда Конаков сглотнул слюну, Анютка, не поворачиваясь, спокойно сказала:

– Очи ясные сломаешь, дядя Ваня, поберегись. Чего пришел? Выходить пора?

– А то ты не знаешь… Все тебя ждут, – смущенно проворчал тот. – Глаза у тебя, что ли, на спине?

– В окне отражаешься. – Анютка встала, сдернула со спинки стула шаль. Взявшись за виски, поморщилась. Без особой надежды попросила: – Дядя Ваня, может, домой я пойду? Ну, не расположена я сегодня – голова трещит, из носа вот-вот польет… Не свалиться бы совсем…

– А мне какое дело? – буркнул хоревод. – Кто петь-то будет – я? Завтра, ежели разболеешься, бог с тобой, не выходи, а сегодня позарез нужно.

– Царь-император пожаловал? – лениво спросила Анютка, идя к выходу.

– Нет. – Иван пошел за ней. – Штабс-капитан Кричевский какого-то князя грузинского притащил, большой компанией сидят.

– Князь? – усмехнулась Анютка. – Знаю я, у них на Кавказе, у кого два барана есть, тот и князь.

– Ты идешь или нет, оторва?! – лопнуло терпение у Конакова. – Черт с тобой, отпоешь «Хризантемы» – и беги домой, а сейчас пошла к гостям!

– На бабу свою ори! – огрызнулась через плечо Анютка. – Иду.

Шагая по узенькому коридорчику к эстраде, Анютка с досадой думала, что, будь она цыганкой, этот старый хрыч нахальства бы не набрался таращиться на нее так… У девок-цыганок из хора всегда вокруг куча братьев, дядек, кузенов, на худой конец – муж или отец – всегда есть кому заступиться. А она одна. Одна даже при муже, который спит и видит, как бы спровадить ее на содержание к какому-нибудь толстосуму. «Правда, что ли, пойти?» – горько подумала Анютка, на ходу набрасывая на обнаженные плечи шаль. Здесь, в хоре, ее никто не любит. Певицы завидуют, за глаза называют «шалавьей горничной», вспоминая ее работу в публичном доме, и уже дважды Анютка находила мелкие гвозди в своих ботинках. Даже свекровь, Настя, и та холодна с ней, хотя ни одного грубого слова невестке не сказала за все пять лет. А Даная Тихоновна еще говорит – рожай. Зачем? Чтобы в конце концов на улице с малым дитем оказаться? Нет уж, не дождутся, зло решила Анютка, отдергивая занавеску перед эстрадой. Пока еще она певица, пока еще – Анна Снежная!

Хор закончил «Не смущай». Компания военных за тремя сдвинутыми столами бурно зааплодировала, к ней присоединились другие немногочисленные посетители. Хоревод объявил «великолепную Анну Снежную». Анютка вышла на эстраду и, привычно улыбаясь в зал, ждала, когда подойдут гитаристы.

– Взаправду, что ли, больна? – недоверчиво спросил Конаков, взглянув в бледное, с испариной на висках лицо певицы.

Анютка презрительно улыбнулась, хотя ей в самом деле было плохо. Голова кружилась; огоньки свечей смешно прыгали перед глазами. Силясь взять себя в руки и едва удерживая улыбку на губах, Анютка вдруг с ужасом почувствовала, что глаза наполняются слезами.

«А ну, хватит! А ну, уймись? Одурела?! Вот эти-то порадуются…» – Анютка с ненавистью взглянула на ряд цыганок, повернулась к музыкантам, кивнула, и две гитары рассыпались мягкими переборами. Анютка взяла дыхание, запела «Хризантемы». Это был ее любимый, «коронный» романс, всегда на ура принимаемый публикой, но сейчас Анютка пела машинально, не вслушиваясь в музыку, всеми силами стараясь отогнать вдруг подступившее отчаяние.

В том саду, где мы с вами встретились,

Ваш любимый куст хризантем расцвел,

И в душе моей расцвело тогда

Чувство нежное первой любви…

«Гришка, Гришенька, сволочь ты этакая, где ты сейчас? Думаешь о ком? Об Ирке своей? Околеть бы тебе, Гришенька, под забором за такие мысли… Всю кровь из меня выпил, родименький ты мой… Что мне теперь делать? Куда мне теперь идти? Обратно к тетке, полы мести? Без мужа меня же тут со свету сживут…»

Огоньки свечей вдруг расплылись в глазах радужными пятнами, Анютка испуганно моргнула – и тут же поняла, что делать этого не надо было. По лицу побежали горячие капли, музыканты изумленно уставились на нее, в зале воцарилась мертвая тишина.

Выхода было два: или умчаться опрометью с эстрады – пусть сами выгребают, как хотят, – или любой ценой продолжать. Анютка выбрала последнее, надеясь, что давно отрепетированные до последней ноты «Хризантемы» не дадут пропасть. Так и вышло: голос не дрогнул, высокие ноты прошли как надо, и за второй куплет Анютка взялась уже совсем уверенно. Слез она не вытирала, зная: будет только хуже.