Решад Нури Гюнтекин

Птичка певчая

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Б…, сентябрь 19… г.

Перевод[1]: И.Печенев



Я училась в четвёртом классе. Мне было лет двенадцать. Как-то раз учительница французского языка, сестра Алекси, дала нам задание.

— Постарайтесь описать ваши первые детские впечатления, — сказала она.

— Интересно, что вы вспомните?.. Это хорошая гимнастика для воображения!

Насколько я себя помню, я всегда была ужасной проказницей и болтуньей. В конце концов воспитательницам надоели мои проделки, и меня посадили отдельно от всех за маленькую одноместную парту в углу класса.

Директриса сделала внушение:

— Пока не перестанешь болтать и мешать своим подружкам, пока не научишься вести себя примерно на уроках, будешь сидеть отдельно, вот здесь — в ссылке.

Справа от меня тянулся к потолку здоровенный деревянный столб, мой серьёзный, безмолвный, долговязый сосед. Он без конца вводил меня в искушение и поэтому вынужден был стоически переносить все царапины и порезы, которыми награждал его мой перочинный ножик.

Слева — узкое высокое окно, всегда прикрытое наружными ставнями. Мне казалось, его назначение — специально создавать прохладу и полумрак, неизбежные атрибуты монастырского воспитания. Я сделала важное открытие. Стоило прижаться грудью к парте, чуть-чуть приподнять голову, и сквозь щель в ставнях можно было увидеть клочок неба, ветку зелёной акации, одинокое окно да решётку балкона. По правде говоря, картина не очень интересная. Окно никогда не открывалось, а на балконной решётке почти всегда висели маленький детский матрасик и одеяльце. Но я была рада и этому.

На уроках я опускала голову на сплетённые под подбородком пальцы, и в такой позе учителя находили моё лицо весьма одухотворённым, а когда я поднимала глаза к небу, настоящему голубому небу, которое проглядывало сквозь щель в ставнях, они радовались ещё больше, думая, что я уже начала исправляться. Обманывая так своих воспитательниц, я испытывала удивительное наслаждение, я мстила им. Мне казалось, что там, за окном, они прячут от нас жизнь…

Пояснив, как надо писать, сестра Алекси предоставила нас самим себе.

Первые ученицы класса — украшение передних парт — тотчас принялись за работу. Я не сидела рядом с ними, не заглядывала через плечо в их тетради, но я точно знала, о чём они пишут. Это была поэтическая ложь примерно такого содержания:

«Первое, что я помню в жизни, — это златокудрая нежная головка дорогой мамочки, склонённая над моей маленькой кроваткой, и её голубые, небесного цвета глазки, обращённые ко мне с улыбкой и любовью…»

На самом же деле бедные мамочки, кроме золотистого и небесно-голубого, могли быть обладательницами и других цветов, однако эти два были для них обязательны, а для нас, учениц soeurs[2], такой стиль считался законом.

Что касается меня, то я была совсем другим ребёнком. Матери я лишилась очень рано, о ней у меня сохранились самые смутные воспоминания. Одно несомненно, у неё не было златокудрых волос и небесно-голубых глаз. Но всё равно никакая сила на свете не могла заставить меня подменить в памяти подлинный образ матери каким-нибудь другим.



Я сидела и ломала голову. О чём писать?.. Часы с кукушкой, висевшие под изображением святой девы Марии, ни на минуту не замедляли своего бега, а мне всё никак не удавалось сдвинуться с места.

Я развязала ленту на голове и теребила волосы, опуская пряди на лоб, на глаза. В руке у меня была ручка. Я мусолила её, грызла, водила ею по зубам…

Как известно, философы, поэты имеют привычку почёсывать во время работы нос, скрести подбородок. Вот так и у меня: грызть ручку, напускать на глаза волосы — признак крайней задумчивости, глубокого размышления.

К счастью, подобные случаи были редки. К счастью?.. Да! Иначе жизнь походила бы на спутанный клубок, который так же трудно распутывается, как и сюжеты наших сказок о Чаршамба-карысы и Оджак-анасы.

* * *

Прошли годы. И вот сейчас, в чужом городе, в незнакомой гостинице, я одна в комнате и пишу в дневнике всё, что могу вспомнить. Пишу только для того, чтобы победить ночь, которая, кажется, длится вечность!.. И опять, как в далёком детстве, я тереблю свои волосы, опускаю прядь на глаза…

Как родилась эта привычка?.. Мне кажется, в детстве я была слишком беспечным, чересчур легкомысленным ребёнком, который бурно реагировал на все проявления жизни, бросаясь в её объятия. Вслед за этим неизменно наступали разочарования. Вот тогда-то, стараясь остаться наедине с собой, со своими мыслями, я пыталась сделать из своих волос покрывало, отгородиться им от всего мира.

Что касается привычки грызть ручку, точно вертел с шашлыком, этого, откровенно говоря, я объяснить не могу. Помню только, что от чернил губы у меня постоянно были фиолетового цвета. Однажды (я была уже довольно взрослой девочкой) меня пришли навестить в пансион. Я вышла на свидание с намалёванными под носом усами, а когда мне сказали об этом, чуть не сгорела от стыда.

О чём я рассказывала?.. Да… Сестра Алекси дала нам задание: вспомнить свои первые впечатления в жизни, написать сочинение. Никогда не забуду: несмотря на все мои старания, я смогла написать только следующее:

«Мне кажется, я родилась в озере, как рыба… Не могу сказать, что я совсем не помню своей матери… Помню также отца, кормилицу, нашего денщика Хюсейна… Помню чёрного коротконогого пса, который гонялся за мной по улице… Помню, как однажды я воровала из корзины виноград, и меня ужалила в палец пчела… Помню, у меня болели глаза, и мне их закапывали красным лекарством… Помню наш приезд в Стамбул с любимым Хюсейном… Помню многое другое… Но не это — мои первые впечатления, всё это было гораздо позже…

Совсем, совсем давно, мне помнится, я барахталась нагишом в своём любимом озере среди огромных листьев. Озеро не имело ни конца ни края и походило на море. По нему плавали громадные листья, оно было со всех сторон окружено деревьями… Вы спросите, как может озеро с листьями на поверхности и высокими деревьями вокруг походить на море?.. Клянусь, я не обманываю. Я сама, как и вы, удивляюсь этому… Но это так… Что поделаешь?..»

Когда потом моё сочинение читали в классе, все девочки поворачивались ко мне и громко смеялись. Бедной сестре Алекси с трудом удалось успокоить их и добиться тишины в классе.


А ведь предстань теперь передо мной сестра Алекси, похожая на обуглившуюся жердь в своём чёрном платье с ослепительно белым воротничком, с бескровным прыщеватым лицом в обрамлении капюшона, напоминающего женскую чадру, откинутую на лоб, с губами, красными, как гранатовый цветок, — предстань она теперь передо мной и задай тот же самый вопрос, я, наверно, не смогла бы ответить иначе, чем тогда на уроке французского языка, и опять стала бы доказывать, что родилась, как рыба, в озере.

Уже позже я узнала, что это озеро находится в районе Мосула, возле маленькой деревушки, название которой я всегда забываю; и моё бескрайнее, безбрежное море — не что иное, как крохотная лужица, остатки пересохшей реки, с несколькими деревцами на берегу.

* * *

Отец мой служил тогда в Мосуле. Мне было года два с половиной. Стояло знойное лето. В городе невозможно было оставаться. Отцу пришлось отправить нас с матерью в деревню. Сам он каждое утро верхом уезжал в Мосул, а вечером после захода солнца возвращался.

Мать настолько тяжело болела, что не могла присматривать за мной. Долгое время я была предоставлена самой себе и ползала с утра до вечера по пустым комнатам. Наконец в соседней деревушке нашли одинокую женщину-арабку по имени Фатма, у которой недавно умер ребёнок; и Фатма стала моей кормилицей, отдав мне любовь и нежность материнского сердца.

Я росла, как все дети этого пустынного края. Фатма, привязав меня, точно куль, за спину, таскала под знойным солнцем, взбиралась со мной на вершины финиковых пальм.

Как раз в то время мы перебрались в деревушку, о которой я уже говорила. Каждое утро, захватив с собой какую-нибудь еду, Фатма уносила меня в рощицу и голышом сажала в воду. До самого вечера мы возились, барахтались с ней в озере, распевали песни и тут же подкреплялись едой. Когда нам хотелось спать, мы сооружали из песка подушки и засыпали в обнимку, прижавшись друг к другу. Тела наши были в воде, а головы на берегу.

Я так привыкла к этой «водяной» жизни, что, когда мы вернулись в Мосул, я почувствовала себя рыбой, которую вытащили из воды. Я без конца капризничала, была возбуждена или, сбросив с себя одежду, постоянно выскакивала на улицу нагишом.

Лицо и руки Фатмы были разукрашены татуировкой. Я так привыкла к этому, что женщины без татуировки казались мне даже безобразными.

Первым большим горем в моей жизни была разлука с Фатмой.

Переезжая из города в город, мы наконец добрались до Кербелы. Мне исполнилось четыре года. В этом возрасте уже почти всё понимаешь.

Фатме улыбнулось счастье, она вышла замуж. Как сейчас помню день, когда она вновь стала новобрачной: какие-то женщины, казавшиеся мне удивительными красавицами, так как на лице у них была татуировка, как у Фатмы, передают меня из рук в руки и наконец усаживают рядом с кормилицей. Помню, как мы едим, хватая руками угощения с больших круглых подносов, которые ставили прямо на пол. Голова моя гудит от звона бубнов и грохота медных барабанов, похожих на кувшины для воды. В конце концов усталость берёт своё, и я засыпаю прямо на коленях у своей кормилицы…


Не знаю, была ли жива святая наша матерь Фатма, когда её сына, имама Хюсейна, убили в Кербеле;[3] но даже если бедная женщина и дожила до того чёрного дня, всё равно, я думаю, её стенания были ничто по сравнению с теми воплями, которые испускала я на следующий день после свадебного пира, проснувшись на руках у какой-то незнакомой женщины.