И образ жизни у них был разный.

Если Валерка привык жить жизнью внешней, общаться, так сказать, на выходе, экстравертно, то Гоша, напротив, мог неделями не спускаться со своего чердака, люди сами приходили к нему, неся выпивку и закусон: в еде, как и в любви, художник был неприхотлив. Поскольку на чердаке не было телефона, люди шли косяком в любое время дня и ночи самотеком, так сказать, — и всем Гоша неизменно бывал рад, этой его неразборчивости Наташа поначалу дивилась. Приходили и мужчины, и женщины, причем многие оставались ночевать: на полу под мольбертом, по лавкам вперемежку с утюгами, некоторые пьяные девицы норовили даже нырнуть в супружескую постель. Но к приходящим женщинам Наташа не ревновала, хоть и были это, наверняка, бывшие пассии хозяина, — знала Гошино в этом деле не равнодушие, но ленцу. А, может быть, за время жизни с Валеркой Наташа просто устала ревновать.

И еще: Гоша сразу же объявил, что по загсам не ходок, что вообще в гробу видел советские учреждения, так что Наташа все время, что здесь прожила, была гражданской женой, и, втайне считая своего полковником третьим мужем, несколько лукавила, строго говоря, против официального счета и реального положения дел. Ну да это как считать, тем более, что Гоша всегда представлял ее моя жена, и Наташа смирилась — художник.

Гоша был добряком и самодуром одновременно: мог наорать, а через секунду лез с поцелуями, приговаривая Тата, Тата, где наша ямочка, — так Наташу называла когда-то только мама. Иногда, когда Наташа обращалась к нему с чем-нибудь бытовым, а тот пребывал в задумчивости, Гоша вдруг мог обернуться и произнести чуть не по слогам, с каменным чужим лицом, почти с ненавистью: ты мне мешаешь думать. И в такие минуты она его не узнавала, такого славного и близкого. И пугалась.

В первые месяцы их жизни Гоша все писал с нее портреты. Причем от часа к часу, от сеанса к сеансу становился требовательнее и привередливее. Заставлял ее позировать в каких-то немыслимых шляпах, в жеманных искусственных позах, Наташа спросила как-то, откуда шляпки-то, ответил, ернически ухмыляясь: приданое. Когда дело дошло до ню, Наташа было взбунтовалась, но получила под нос альбом Модильяни, смирилась, позировала голой, хоть и стыдилась, мерзла… Тогда еще не в ходу было определение эстетический садизм, как, впрочем, и мужской шовинизм. Но, глядя на то, что выходит из-под кисти Гоши после таких сеансов, твердила про себя: издевательство, но — благоразумно — не вслух.

Наташа часто сравнивала Гошу с Валеркой, — теперь она могла это делать, видя положение дел, так сказать, изнутри. Но так и не смогла понять, какая модель для нее лучше. Честно говоря, поскольку этими двумя мужчинами исчерпывался ее семейный да и вообще любовный опыт, она подсознательно смирилась с тем, что мужики все такие, как при случае говаривала Нелька. А та же Женька еще и добавляла: да что на них внимание-то обращать.

Но Наташа любила мужчин и обращала на них внимание. Любила не в том смысле, что была любвеобильна, — Наташа, как и многие женщины, по сути была однолюбка, — но как подвид человека, очень важный в природе и в жизни. Конечно, пусть они все как один пьющие, эгоистичные, не без капризов, зацикленные на своей гениальности, но при том весьма общительные, подчас веселые и остроумные. И на том спасибо, что — не скучные. А главное — с ними было хорошо, защищенно, и они при этом подчас вызывали жалость и нежность, и их в свою очередь хотелось приласкать и защитить… Но и разницу, конечно, можно было заметить: Валерка все-таки был относительно приспособлен к жизни, нынешний же — совсем не от мира сего. Так что у мужской Наташиной медали было две стороны, две чеканки: Валеркина и Гошина.

А с одного прекрасного дня Наташе и вовсе сравнивать стало очень даже сподручно: Валерка, будто заблудившись, в один прекрасный вечер пришел на чердак с бутылкой, а Гоша как не в чем ни бывало весело скомандовал: наливай! И потом: Татка, у нас там пожрать осталось? И Валерка подхватил: накатывай. И они выпили, и похлопали друг друга по животам, глупо похохатывая.

Валерка стал бывать у них в мастерской что ни день. Подчас, нализавшись, ухлестывал за бабами, — Наташа сердилась. И опять стал непременным другом дома, будто между ними троими ничего никогда и не было. И, несмотря на то, что был в этом ладе, в этой симметрии для Наташи какой-то даже уют, елей для дамского тщеславия, она день за днем стала все больше раздражаться, особенно когда оба мужа принимались жарко спорить об искусстве и политике, забывая о ее рядом наличии. Нет, чтобы сцепиться из-за нее, надавать один другому по морде.

К концу зимы, проведенной на чердаке, Наташа стала будто задыхаться, подчас выбегала по мокрым доскам, пугая крыс, которых уже научилась не бояться, стремглав преодолевала восемь этажей по обшарпанной, с крошащимися ступеньками, с рушащимися перилами лестнице, пока ни оказывалась на оттаявшем уже бульваре. Бухалась на лавочку и, отдышавшись, принималась думать.

По всему выходило, что она совсем заплутала и заблудилась, и надо из всего этого выпутываться. Но она не знала — как. Она, вспоминая бабушку Стужину, думала о том, что ее все-таки учили относиться к жизни, как к ответственной задаче, как к обязанности человека. Как к необходимости ежедневно строить жизнь — мать так и говорила: ну, с этим-то жизнь не построишь. А ее молодые мужья как раз ничего не строили, хоть и закончили свои институты, один — медицинский, другой — Суриковский, были каждый в своем деле умельцы. Но именно ответственности им и не хватало, все как-то тяп-ляп, — если так строить даже сарай, и то рано или поздно крыша может рухнуть на голову.

Отчего так — Наташа не знала, но был для нее в этом их богемстве, в стремлении жить табором, привкус саморазрушения. Она же к жизни относилась благоговейно, к любой жизни, и если б когда-нибудь ей пришла бы в голову мысль о самоубийстве, она содрогнулась бы, отшатнулась в ужасе и отвращении. И теперь Наташа недоумевала, как же она-то могла так долго все это терпеть. Наверное, при ее воспитании вся эта мужская необязательность ее и повлекла, этот плод ей оказался сладок с непривычки, ведь прежде такого в ее жизни никогда не было… И не будет, с твердостью говорила себе Наташа.

Той смутной весной она и повстречала своего лейтенанта. Своего будущего полковника.

Глава 10. ЗАМУЖЕМ

Теперь-то, спустя двадцать лет, ей было сладко поминать свои безумные молодые годы. И, несколько и стесняясь, и хорохорясь перед самой собой, вспоминала, как приладилась наставлять рога обоим своим мужьям. Впрочем, с грустной честностью констатировала Наташа, оба этого совершенно не замечали. А если бы и узнали — наверняка не придали бы должного значения. Хотя, быть может, и выгнали бы с чердака. В конце концов, от девиц, желающих похозяйничать в богемной вольной мастерской, где обретались молодые и щедрые, веселые мужчины, в те годы отбою не было.

Но дело сложилось само собой. Со старшим лейтенантом Владимиром Брезгиным Наташа познакомилась, как это ни смешно, в Ленинской библиотеке. Дело в том, что хоть и жила она жизнью нервной, диковатой и разбросанной, но все ж таки ухитрилась за это время получить диплом, сдать кандидатский минимум и проскочить в аспирантуру к своему же кафедральному руководителю. А старший лейтенант Брезгин, слушатель Военно-инженерной Академии, как оказалось, не довольствовался имеющейся в его учебном заведении специальной литературой, но — само образовывался, расширяя свой кругозор — вплоть до чтения Камю. Вот так они и встретились впервые взглядами — в читальном зале, каждый со своей настольной лампой зеленого стекла.

У молодого офицера были, что называется, открытое лицо и добрые глаза. И это — не фигура речи: старший лейтенант Брезгин, действительно, был и добр, и романтичен. И, несмотря на молодость, очевидно основателен, — что-то от покойного отца померещилось в нем Наташе. Наличие иерархии ценностей, как принято было говорить на университетских семинарах в те годы: ведь это было, когда Андреев читал про сюрреалистов, а Мамардашвили — о Прусте: Наташа кое-какие лекции посещала, конспектировала, но понимала мало.

Их роман был ясен до геометричности, как советская лирическая комедия: прогулки по весенним лужам, цветы при свидании у памятника, робкие пожимания рук в темном зале кинотеатра Россия, поцелуи на лавочке в парке недалеко от университетского общежития, импрессионисты в Пушкинском, конечно, первое приглашение будущего полковника в гости и знакомство с целомудренной Полиной; некоторое ускорение по части расстегивания кофточки и проникновения под подол на той же лавочке, взаимное признание в любви — сперва он, потом она я тебя тоже; помолвка в кругу слушателей Академии — Полина и Женька были приглашены, разбитная Верка, разумеется, нет; первое робкое соитие — через два с лишним месяца после знакомства — в его коммунальной комнате, — лейтенант Брезгин подгадал, чтобы в квартире не было соседа; поездка к его маме в Расторгуево, холодец; перелет в Свердловск к ее маме, домашние пельмени; свадьба с фатой в ресторане гостиницы Университетская, — в одном комплексе с Балатоном, где некогда давали виски Клаб 99; первая беременность — при Валеркиной хватке ни разу от него не залетела, и от Гоши отчего-то не беременела, начала даже волноваться, ходила к врачу, сказали, что у нее все в полном порядке. И выяснилось — да, действительно, в полном…

Так и прожили два десятка лет: первые роды, капитан научился гладить пеленки, подкапливали на то да се, защита кандидатской, банкет в той же Университетской; запомнился праздник, — когда получил майора, купил Наташе кухонный комбайн (ГДР); первый цветной телевизор, цветной в том смысле, что фиолетовый с зеленым, — Рубин; машина Жигули третьей модели выбирали полгода — все ходили с заветной открыткой, но нужного цвета не было; отдельная квартира — сразу двухкомнатная, — и это нужно повторить — отдельная квартира; вторая беременность; доцентура; гарнитур дорогой красивый — сережки и колье; пылесос Сименс и стиральная машина Бош; дали подполковника и земельный участок восемь соток; ауди, дачка, клубнику сажать не стали — газон; первое пересечение границы — Турция по туру, ничего особенного; переезд в трехкомнатную в Митино — кругом лес да поля, метро нет, потому — подержанный Жигуль-семерка для Наташи, в семье стало две машины; гарнитуры на кухню и в спальню (Италия), гамак на дачу, телевизор и видеомагнитофон Сони, гараж кооперативный в трех остановках на троллейбусе, мойка с сушилкой, ванна с крошкой — под мрамор; застеклили лоджию, кресло-качалка и ложный камин; ковры в комиссионку — у младшенькой аллергия, а паркет еще при заселении отциклевали; из духовного: театр раз в месяц — Таганка, запомнилась премьера Мастера, острота Володи с понтом Пилат — смеялась, хоть и не показалось остроумным, это еще когда жили в двухкомнатной; импрессионисты по старой памяти — но теперь уже пост; подписка на Новый мир — Володя прочел Котлован, ходил мрачный — пробрало, но ГУЛАГ читать отказался, из Красного колеса — Август, жалел генерала Самсонова; по видео — Дневная красавица, Женька дала кассету — взяла у шефа, Наташа была без ума, Володя морщился, ревновал, пожимал плечами, бабенка-то так себе, но был застигнут при втором, тайном от нее, просмотре; книги же читать почти не успевали — диссертация съедала силы; под Новый год — Рязанов, хоть и соглашались, что ерунда, но смотрели с удовольствием, ко мне мой лучший друг не ходит; Володя еще любил Гайдая, Ивана Васильевича смотрел десять раз; однажды пошли с девочками в Третьяковку, долго стояли перед Ивановым, какие-то иностранцы без экскурсовода недоумевали — что это, объяснила — Эпириенс оф Крайст ту зе пипл — поняли, сама порадовалась, не совсем язык забыла; Володе понравился Демон; слушали музыку — концерт Мендельсона для фортепьяно с оркестром, цыган — это уже когда появились СD, потом уж старшая — Де пэпл, что ли, никак не загнать заниматься… И как-то все так складывалось, что на многое уж времени не оставалось, Женька позвонит — а читала это, а видела то, — разлюбила с ней разговаривать; и многое как-то выветрилось и позабылось, и желание уж было не то — уставала, и любопытство притупилось — закрыть бы глаза, лежа в тенечке на даче с раскрытой Марининой на груди, и приятно расслаблять поочередно одну ногу, другую, одну руку…