— Приступ невралгии, — сказал один из врачей и обратился к коллеге: — Вася, три куба но-шпы и два анальгина, внутримышечно.

Люся отвернулась, чтобы не смотреть на строевские ягодицы.

— Кто избил милиционера? — спросил командующий медик. — Подсудное дело. Мы должны заявить.

Люся растерялась.

— Я-я не знаю, — пробормотала она и вдруг выпалила: — Он к нам в квартиру вполз. Правда, дядя?

«Дяде» Строеву было на девять лет больше, чем Люсе.

— В подъезде хулиганы, подростки, — прошептал Строев. — Никуда заявлять не надо, я сам разберусь.

— Как скажешь, майор, — пожал плечами медик. — Мы тебя можем, конечно, отвезти в больницу, хотя часа через два тебе будет легче.

— Там вызвать следователя обязаны, — вставил другой врач, выразительно посмотрев на Люсю.

Он явно не хотел связываться с несерьезным больным.

— Несите его в комнату, на диван, — разрешила Люся.

Потом она поила чаем бравых кардиологов, которые уничтожили все запасы сыра и колбасы и, наверное, прикончили бы третью банку варенья, не раздайся новый вызов. Молодые врачи подхватились и ринулись из квартиры с такой спешностью и азартом, что даже забыли поблагодарить хозяйку.

Люся пришивала оторванные погоны и терпеливо ждала, когда невралгия отпустит милиционера и он отправится восвояси. Но и через два часа Строев не мог сдвинуться с места. Он уже тихо говорил, даже попросил вызвать такси, но стоило ему попробовать подняться, как он падал, подкошенный электрическим разрядом в груди.

Пришли домой Дима и Женя, выслушали версию про хулиганов в подъезде.

— Мама, — убеждали Люсю сыновья, — зачем ему куда-то ехать на ночь глядя? Пусть заночует у нас. Ты как будто хочешь поскорее избавиться от несчастного человека. Ты посмотри на него — глаз подбили, подлецы, лицо расцарапали — куда он такой? Предложи Николаю Ивановичу остаться.

— Вы уж и познакомились, — ворчала Люся.

Женя отправился на квартиру Строева выгулять собаку. Поскольку он был биологом, в его сообщении по приезде не приходилось сомневаться: Дульцинея на сносях и скоро ощенится. Со Строевым случился второй приступ.

Где-то в груди его нервы так замкнуло, что он две недели провалялся на Люсином диване, не в силах справить ни одной надобности самостоятельно.

Еще две недели по предписанию врача из главной милицейской поликлиники Строев провел на полупостельном режиме. А по окончании болезни как-то естественно и с одобрения всей семьи перебрался в Люсину спальню.

Ее сослуживицы после свадьбы пытались было прийти с повинной, но Строев отговорил Люсю от их затеи. Он считал, что ему досталось поделом, да и хотел как можно скорее забыть о позорном периоде своей биографии.

Грибочки от беременности, или Муж номер пять

Лет сорок назад стеснительная школьница Люся Кузьмина в моменты волнения накручивала на указательные пальцы подол платья. Помню, как, уже в старших классах, она отвечала на физике «подъемную силу крыла самолета», путалась, нервничала и не замечала того, что наматываемое на палец платье забирается на непозволительную высоту. Крыло самолета никак не могло оторваться от земли, а наши шеи резиново вытягивались в ожидании конфуза.

Рассказывая о разводе Люси со Строевым, я испытываю такое же смущение и, не будь этот жест удручающе нелеп для почти пятидесятилетней женщины, невольно теребила бы подол собственной юбки.

В начале 90-х годов перемены, о необходимости которых мы так долго спорили на своих кухнях, перешли в стадию вульгарного НЭПа. И моя семья, то есть я и две мои дочери-студентки, оказались на пороге если не нищеты, то очень больших лишений.

Зарплаты доцента университета не хватало, чтобы покрыть наши весьма непритязательные запросы.

Вместо того чтобы завершить, наконец, докторскую диссертацию — мечту и дело всей моей жизни, — приходилось подрабатывать репетиторством. Я натаскивала к вступительным экзаменам по истории симпатичных московских школьников. В их юношеских головах грохотал звон взрослых желаний, и сведения о второй опричнине или трех кризисах Временного правительства удерживались с трудом.

У Люси же, напротив, все складывалось очень удачно. Их строительный трест не то кооперировался, не то приватизировался, и зарплату Люся получала ровно в двенадцать раз больше моей. Хотя поле ее деятельности — рассчитывать, сколько кубометров бетона требуется на километр данной дороги, — не менялось последние лет десять. О зарплате ее начальников, незаметно превратившихся из госслужащих в крупных собственников, даже подумать было страшно.

Вечная нужда, дороговизна, нехватка времени для творческой работы, бесконечное повторение абитуриентам задов отечественной истории загнали меня в тупик депрессии и хандры. Как и тысячи моих соратниц по полу, возрасту и бюджетной зарплате, я переползала изо дня в день, не видя и лучика надежды в будущем.

Люся не могла равнодушно смотреть на мои несчастья и решила помочь весьма странным на первый взгляд образом. Она прислала мне в помощь для работы над диссертацией пенсионера Строева.

Именно прислала. В один из дней Люся позвонила мне и заявила, что Николай Иванович уже в пути из Сокольников в Тушино — едет ко мне, чтобы взять задание. Я высказала, по старой дружбе весьма откровенно, свое возмущение ее глупостью и наивностью. Но безропотного Строева, когда он явился, усадила пить чай — не сразу же его гнать обратно на другой конец Москвы.

Мы разговорились, и тут я впервые обнаружила, что Николай Иванович — это кладезь самых разнообразных знаний, причем кладезь бездонный. Проболтали мы часа три, как-то незаметно вышли на область моих исследований — жизнь старообрядцев на Руси, — и Строев мягко подвел к тому, что он сможет просмотреть в Ленинке губернские газеты прошлого века, до которых у меня никак не доходили руки.

Недели через две Николай Иванович приехал с первыми результатами — он обнаружил интересные факты о погромах старообрядческих поселений. Строев уверил меня, что дышать пылью архивов ему доставляет удовольствие. Пришлось дать ему несколько книг для знакомства с историей вопроса. Еще несколько работ он проштудировал в библиотеке, прочел мои статьи и наброски диссертации — и стал не просто моим помощником, а соавтором. Потом, кстати, мы вместе написали популярную книгу о раскольниках, до сих пор так и не опубликованную.

Словом, наше общение стало достаточно тесным. Вначале только в научном плане. Нам, в самом деле, поначалу казалось, что связывает нас, влечет друг к другу только дружба, общее увлечение, научная работа. Мы долго обманывали себя, потому что было страшно и стыдно обмануть Люсю. Но вечно так продолжаться не могло…


Объяснялся Строев с Люсей сам, мне было стыдно и на краешек ее носика взглянуть. По словам Николая Ивановича, подлость любимой подруги возмутила Люсю более, чем неверность мужа. Очевидно, подвохи со стороны мужиков были ей привычнее женского коварства. Хотя обычно у женщин все бывает как раз наоборот.

Мы не разговаривали почти три года. Только когда в Люсиной жизни забрезжил новый претендент на ее сердце и руку, она меня простила. Приехала ко мне — и ни слова упрека, ни одного горького и справедливого обвинения. Такова Люся. Переругав меня мысленно несколько лет назад, она совершенно остыла от злости. Более того, ей даже было стыдно за те слова в мой адрес, которых никто не услышал.

Мы снова стали дружить, я вернулась на место Люсиной наперсницы и главного доверенного лица. С моим мужем, то есть со своим бывшим, словом, с Николаем Ивановичем Строевым у Люси в дальнейшем сложились довольно странные отношения. Они объединились в заботе против меня — как старшие брат и сестра рядом с любимой и непутевой младшей сестренкой.


Люсин приемный сын Женя Бойко после долгих примерок и приглядок женился. Он выбрал себе в спутницы бледненькое существо, смущающееся и краснеющее по всякому поводу, — аспирантку Оленьку. Вместе с невесткой Люся получила невесткину мать — Оленьку, постаревшую на двадцать лет, побитую жизнью или собственными страхами, с вечным выражением обиды на лице.

Хотя Оленька-старшая, Ольга Радиевна, не собиралась (да и не приглашали) жить с молодыми постоянно, летом ее присутствие на даче было как бы и оправдано. Дело в том, что жена Жени была беременна и мучалась чудовищным токсикозом. Она ничего, кроме сухариков с чаем, не могла проглотить, а любой кухонный или парфюмерный запах вызывал у нее приступ рвоты. Бедный ребенок, Оленька целыми днями сидела в будочке с дачными сантехническими удобствами. Благородный прозрачно-белый цвет ее лица превратился в зеленовато-желтушный. Во взгляде ее молчаливой мамы так-таки и читалось: «В мою дочь поселили ядовитое семя».

На даче жили и старенькие Люсины родители, дружно оглохшие, немного капризные и со старческими причудами. Они большей частью проводили время у включенного на полную громкость телевизора и дремали. Если звук убавляли, мгновенно просыпались и требовали почтительного к себе отношения, обижались и хныкали.

Ольга Радиевна привезла с собой кошку Маргариту. Как известно, есть кошки и кошки. Те, что шныряют по ночам на чердаке, — нам до них и дела нет. Но есть ласковые и капризные спутницы женского одиночества, которым отдается весь трепетный огонь неизрасходованной нежности и любви. Марго как раз и была подобным объектом обожания со стороны Ольги Радиевны.

Так совпало, что кошка ступила в определенную биологическую фазу, и ей страстно требовалось оплодотвориться. Свою потребность Марго выражала диким криком, который не могли заткнуть никакие таблетки гормонального свойства, подкладываемые ей в еду.

Возможно, с кошачьей точки зрения, и звучала в этом визге радостная песнь любви, раз к дому сбегались все окрестные коты. Но с точки зрения человеческой и собачьей, вой был труднопереносим. Потомок Дульцинеи, пес неопределенной породы Филя, в ответ на завывания Марго и появление кошачьей своры отвечал свирепым лаем.