Она внимательно слушала его, не прерывая рассказа. А когда он закончил, тихо сказала:

– Вы для моей страны сделали гораздо больше, чем большинство из нас, поляков. Признаюсь, вы меня растрогали своим рассказом. Но так неудачно из вашего повествования получается, что я, к сожалению, была – во всяком случае, официально, хоть и совершенно неосознанно, поскольку была тогда ребенком, – на совершенно противоположной стороне баррикады. Мой отец был партаппаратчиком, хоть и не по убеждению, как мой бывший тесть. Возможно, вам это трудно понять, но у нас были люди, как, например, мой тесть, свято верившие в систему. В том, что мой отец просто конъюнктурщик, я убедилась в июне восемьдесят девятого года, когда Польша стала как бы наполовину свободной. И мой папаша, забыв всю свою коммунистическую биографию, вдруг воспылал совершенно непонятной для меня и моих сестер, а еще более – для моей бедной матери горячей любовью к Валенсе, хотя еще год назад собирался меня отлучить от семьи и вычеркнуть из завещания, когда я на первом курсе записалась в НСС. Вы хоть знаете, что такое НСС? Наверняка не знаете. Независимый Союз Студентов, такое студенческое движение, вроде того, что у вас было в Нанте, когда вы покупали ксерокс.

Достала из сумки сигареты и с улыбкой продолжила:

– Видите, как хорошо вышло, что я именно сюда привела вас в благодарность за охрану моей сумки. В противном случае я никогда бы и не узнала о столовой в Гданьске. У меня тоже слабость к заведениям такого рода. В Кракове, если вы пока не знаете, лучшее из них, еще со времен социализма, – бар «Под Филярками» на Старовисльной улице, практически в центре. Там дадут самый лучший и дешевый в городе грибной суп. Когда мне было лень готовить, я шла туда с судками и брала у них целые обеды. Мой бывший муж ни за что бы не вычислил, что это не я готовила. А у вас во Франции тоже есть такие бары-столовые?

– Есть, но не такие замечательные, как у нас в Польше.

– У нас в Польше?! Вы, значит, поляк? – удивилась она.

– Я знаю, что говорю с акцентом, но разве это что-нибудь значит? До конца жизни я буду говорить с акцентом. У всех иностранцев, впервые столкнувшихся с Польшей в зрелом возрасте, есть акцент. Слишком поздно я заговорил по-польски. Мозг можно обмануть, а голосовые связки с какого-то момента уже нет. Особенно те, что омывались французским вином, – хитро улыбнулся он. – Я живу в Польше вот уже – минуточку, посчитаю – вот уже шестнадцать лет. Что с того, что я родился во Франции, провел там свое детство и, скажем так, молодость, если я ощущаю себя поляком? Ведь именно здесь я пережил все самые светлые и самые мрачные моменты моей жизни.

– Какой еще акцент? По мне, так вы говорите просто гениально. Честное слово. Я не хотела вас обидеть. Вы в своей речи используете такие слова, которые рядовой поляк, и родившийся и учившийся тут, давно уже забыл. Ну а что касается легкого французского флера, так это только плюс вашей речи. Попробую угадать: вы ведь, наверное, работаете переводчиком в посольстве или журналистом, так? Во всяком случае, с польским языком вы имеете дело ежедневно, так?

– Факт, ежедневно. Впрочем, не сказал бы, что с речью людей особо образованных, хотя говорят они о делах очень важных.

Ее дальнейшие расспросы он ловко перенаправил на свою давнишнюю работу в театре; сказал, что режиссирует киноэтюды, снимаемые по его же собственным сценариям, что некоторые из них были награждены призами на фестивалях и что, когда у нее рассыпались листочки в трамвае, он ехал как раз на вокзал, откуда собирался поехать в Варшаву на встречу с продюсером, который сейчас наверняка оборвал все телефоны и места себе не находит. Но теперь это абсолютно неважно. Потому что, как она прекрасно заметила, он «свернул с намеченного пути». Ради нее. А что касается польского языка, то он постоянно совершенствует свои знания. Вот, например, совсем недавно он уже второй раз прочитал «Куклу» Болеслава Пруса. На сей раз практически без словаря. Книга его просто очаровала («„Кукла” – лучшая из всех польских книг» – так и сказал). Он думает, что если бы Прус родился во Франции, то был бы Прустом и его знали бы все. Это что касается польского, но и родной язык он тоже не забывает. Он рассказал, как, оставаясь в Польше, он окончил заочный лингвистический институт во Франции. Это было трудно, но оказалось очень полезным для дальнейшей жизни. За что он безмерно благодарен судьбе. Теперь у него есть не только прекрасно полиграфически исполненный французский диплом, но главное – право преподавать французский и английский в любой стране мира. Что он иногда и делает, хотя каждое такое преподавание с возвращением к настоящему французскому и выученному английскому отвлекает его от польского. А в последнее время на преподавание у него уходит по нескольку часов каждый день.

– Не повезло вашей жене: никогда вас нет дома… Впрочем, если вообще найдется женщина, которая согласится на такое…

Он порывисто потянулся к сигаретам, что лежали рядом с чашкой кофе. Закурил и тут же ощутил сильнейшее головокружение.

Последний раз он курил больше четырех лет назад, когда первого ноября рано утром в камере нашли повешенного Антония. Тогда у него тоже закружилась голова. Из газет и книг, которые он собирал, Антоний соорудил себе высокий – почти на метр – эшафот. Залез на него, привязал к решетке порезанную на лоскуты и смоченную в воде простыню и спихнул ногой книги, на которых стоял. А чтобы никого не разбудить криком или хрипом, залепил себе рот пластырем. Как в жизни никому не хотел мешать своим существованием, так и минуту ухода из нее досконально продумал: не хотел будить людей. И не разбудил. На своей шконке оставил записку. Собственноручно написанную и собственноручно подписанную. Чтобы не затевали следствия. Это было скорее завещание в нескольких фразах, чем прощальное письмо, которое, как правило, пишут самоубийцы. Все заработанные за время своей многолетней отсидки в общем-то немалые деньги, а также полученный от родителей в наследство участок он передает церкви, на кладбище которой была похоронена его убитая сестра. Просил позаботиться о ее могилке. А еще он писал, что «если можно сделать исключение – ведь он сам себя порешил, что по всем законам божеским является тяжким грехом, – то он просил бы святого отца заступиться за него перед Господом Богом, а потом, если Господь Бог позволит, похоронить его рядом с Мартинкой, а уж на Страшном суде он Господу все сам расскажет и все объяснит». Все в таких подробностях он знает потому, что письмо было адресовано лично ему, так что начальник тюрьмы сначала был вынужден просить его прочитать письмо в присутствии прокурора и своего заместителя.

– Я не хотела задеть вас. Простите, пожалуйста. Я иногда бываю так невоздержана на язык. Вы так побледнели. Вам что, плохо? – встревожилась она.

– Моя жена умерла. Много лет назад, – вдруг сказал он тихо без всякой, казалось, связи с заданным ею вопросом, помолчал и добавил: в октябре.

Он до сих пор не может понять, что заставило его так подло соврать. Он ведь не собирался разжалобить ее. Точно. Потому что тогда это открыло бы путь бесконечному коварству. Он ведь мог просто проигнорировать ее замечание. Никто его не тянул за язык, не заставлял ни врать, ни как на духу исповедоваться. Но когда в воздухе повисли слова «моя жена умерла», он так удивился, как будто эти слова произнес не он, а кто-то другой, сидящий рядом. Вопреки его воле, но его устами. Убить свою жену, а потом произнести вызывающие у любого человека сочувствие слова «моя жена умерла» и добавить для подтверждения истинности своих слов бессмысленное и не имеющее ни малейшего значения «в октябре»! До такого не додумался бы и сам Достоевский, если бы ему пришлось еще раз описывать приемы Родиона Раскольникова. Старуха-процентщица «умерла вчера вечером в своей квартире», сказал бы спокойно Раскольников Разумихину, хотя на самом деле вчера вечером он размозжил ей голову топором.

Он почувствовал ее ладонь на своей руке. Не отдернул руку, хотя знал, что она заметит его дрожь.

– Мне жаль, что своим идиотским замечанием о вашей жене я так глупо влезла в вашу жизнь. Я не могла предположить…

– Побледнел? Это вам показалось, – попытался отговориться он, не давая ей закончить фразу. Он любой ценой хотел сменить тему разговора. – Просто я не должен курить. Всегда, если я долго не курю, то на первой же затяжке ощущаю головокружение. С вами так бывает?

– Да. Разумеется. У меня начинает кружиться голова, когда я закуриваю сигарету покрепче сразу после сна, перед первым утренним кофе. А ночь без сигареты – это совсем не так долго, – улыбнулась она. – Потому что я очень поздно ложусь спать и рано встаю. Поэтому утром я курю не те сигареты, что вечером. Вечером могут быть даже красные крепкие «мальборо». Утром после одной такой я была бы как под наркотиком.

Тема его жены в тот день больше не всплывала в их разговоре. И она, и он старательно обходили все моменты, которые могли бы задеть что-то очень личное. В кафе они просидели до вечера. На третьем часу их сидения улыбающаяся официантка в условно белом переднике уже приносила очередные чашки кофе, не дожидаясь заказа. Он рассказывал ей о своей работе над сценариями, о трудностях перевода слов и предложений в ситуации, события, сцены и в конце концов – в образы. О своем бесконечном восхищении гением Чехова, который как никто другой в литературе так писал свои пьесы, что их переложение в «театральные истории» происходит как бы само собой. Он знает, о чем говорит, потому что в рамках эксперимента он адаптировал и поставил Чехова с теми, кто не имел ни малейшего понятия о том, кто такой Чехов. Да что там Чехов: они не знали даже, что означает слово «пьеса», а Россия ассоциировалась у них исключительно с мафией. Она рассказывала ему, что она всего лишь «потребитель» того, что люди ставят или снимают, и что не хочет даже думать, что «за той магией», которая течет с экрана или со сцены, стоит «тяжелый труд». Без кино, театра она не смогла бы жить. Кино, театр и книги помогли ей пусть немного, но заполнить пустоту, когда она думала, что никто на свете так не одинок, как она. Это ничего, что она не знает, по каким таким тайным тропам совершается переход от обычного сухого текста к переживаниям, чувствам, которые она испытывает в кино или в театре, она уважает тех, кто может эту дорогу сначала наметить, а потом и пройти, и считает их «чернокнижниками». Когда он спросил ее об учебе, она рассказала о своей причуде «на старости лет», как она это назвала. По настоянию родителей она давно уже отучилась и получила диплом по экономике, которую искренне ненавидела, а теперь вот заочно воплощает в жизнь свою мечту еще со школы – заканчивает философский факультет. В ее так называемой профессиональной жизни эта философия ей ничуть не пригодится, потому что философствование при калькуляции проектов скорее мешает, чем помогает. Но в обычной жизни философия очень полезна, причем не только философия стоиков, хитро добавила она. Сейчас она заканчивает работу над магистерской – сегодня у нее была последняя встреча с научным руководителем перед защитой – о том, как самоубийство трактуется в разных течениях философии. После этого сообщения он настойчиво стал вытягивать из нее всё, что она знает на эту тему. Дело дошло до того, что она осеклась и с наигранной претензией в голосе заметила: