* * *

Не только Антек-Остро-Стёклышко был быстро вычислен УСС. Как-никак он польский гражданин, и в случае польского гражданина это в какой-то мере понятно. С первых дней пребывания в Польше, когда это была еще Польская Народная Республика (Винсент научился писать это название без ошибок и произносить без акцента еще во Франции – для большей уверенности – перед визовым собеседованием в польском посольстве в Париже), Винсент убедился в том, что польское УСС – удивительно четко работающее учреждение. Во всяком случае во всем том, что касается слежки, ибо во многом другом оно было и по сей день остается катастрофически беспомощным. Но зато его сотрудники сидят в роскошных дворцах, окруженных большими охраняемыми парковками для шикарных представительских лимузинов. В этом отношении французский URSSAF – аналог польского УСС – может тихо отойти в сторонку. Когда он, скромный, а если уж совсем точно – бедный, стипендиат прибыл в 1987 году в рамках польско-французского обмена из Нанта в Краков, чтобы учиться в краковской Государственной Высшей театральной школе, он лично убедился в том, что УСС видит всё. В первое время он жил по гостиницам или ночевал у разных знакомых, по самым разным адресам. Но это только первые три недели, потому что потом он снял однокомнатную квартиру в панельном доме в одном из пролетарских районов Кракова, в Новой Гуте. В один прекрасный день в театр – а тогда как раз шли репетиции – заявились два здоровяка в черном. Их сопровождала пожилая стройная седовласая женщина. Качки в черном работали в УСС, а женщина оказалась привлеченной для этого случая переводчицей. Ребята держались уверенно, по-хозяйски, она же была очень смущена, чтобы не сказать, что испытывала чувство жгучего стыда. При активном участии всех задействованных в репетиции актеров и приведенной в театр переводчицы ему пришлось заполнить многостраничный формуляр. Почувствовал себя преступником, когда его публично, при всех обвинили в «систематическом уклонении от выплаты страховых взносов путем систематического невыполнения обязанности регистрироваться по месту проживания». Парни из УСС долго ему объясняли, что такое их организация, что это ни в коем случае не польский аналог КГБ и поэтому нечего бояться, что это очередная «польская паранойя». А стало быть, и нет нужды звонить во французское посольство с просьбой о правовой помощи.

– Это после всего-то неполных трех недель по приезде в Польшу?! Избегает?! Систематически?! Люди, придите в себя, мать вашу! У вас, видать, совсем крышу снесло. Да и вообще, кто вас впустил сюда?! – вдруг услышал он громкий голос, доносившийся из зала, с задних рядов.

На сцене воцарилась тишина. Он повернул голову и увидел стоявшую на ступеньках у последних кресел партера молодую женщину. В собранные в пучок темные волосы воткнуты солнцезащитные очки, в руке – черная кожаная куртка, через плечо – зеленая брезентовая сумка. Она быстро спустилась по ступенькам, уверенно подошла к обоим мужчинам в черном и, встав перед ними в бойцовскую стойку (ну, разве что руки в карманах вельветовых брюк), сказала:

– По какому такому праву все кому не лень шатаются по театру? Это позволено только пожарным, да и то по специальному разрешению директора театра. Или госбезопасности. Ну, эти могут вообще всё, даже без разрешения. Но если бы вы были ими, то, скорее всего, оказались бы в бюро «Солидарности» на третьем этаже, а не здесь. А может, весь этот ваш УСС только крыша? Может, вы, господа, по поводу страховки социализма на театральных подмостках, а? Нехорошо получается, господа, очень нехорошо, – продолжила она с хорошо поставленной иронией в голосе. – Не даете возможности трудовой интеллигенции нормально работать, чтобы было чем заплатить вам взносы на свои будущие мизерные пенсии и чтобы рабочий класс мог встретиться с настоящим искусством. Этим я хочу уважаемых господ раз и навсегда проинформировать, что спектакли для публики, не исключая сотрудников УСС и госбезопасности, мы играем по вечерам, о чем все культурные люди в Кракове знают еще с конца войны. К тому же, да будет вам известно, этот театр застрахован с незапамятных времен. Впрочем, без всякой пользы для себя, зря страховали: за кражу со взломом из реквизиторской – а это имело место еще тогда, когда я ходила сюда студенткой первого курса – то есть бог знает когда, – вы не заплатили до сих пор.

Оба мужчины, совершенно ошарашенные этой неожиданной тирадой и взрывами хохота, долетавшего со сцены, попритихли. Один из них спрятал листки заполненного формуляра в коричневую папку и, не говоря ни слова, направился к боковому выходу рядом со сценой. Второй что-то зло шепнул переводчице, с ненавистью взглянул на стоявшую перед ним девушку, развернулся и последовал за коллегой. В этот момент со сцены грянул гром аплодисментов.

Переводчицу никто не просил, но все это время она, повинуясь профессиональной привычке, нашептывала ему на ухо перевод монолога девушки. Он помнит, какое воодушевление он испытал, восхищаясь смелостью молодой женщины. Он повнимательнее всмотрелся в нее и понял, что где-то раньше ее видел. Может, на улице, может, в трамвае, может, в столовой, а может, где-нибудь в коридорах театральной школы, которая была не такой уж и большой.

То, что разыгралось перед его глазами, прекрасно вписывалось в тот образ поляков, какой он взлелеял в себе за все эти годы. Непокорные, своенравные, независимые, всегда в непримиримой оппозиции к системе, в которой им приходится жить и работать. Они ни перед кем не склоняли головы, никогда не лезли в подданство, не считая веков их порабощения, неволи, разделов или ликвидаций их государства. Когда с забастовок в Гданьске началась эта беспрецедентная польская «августовская революция», ему было двадцать лет. Внезапно французские СМИ – радио, телевидение, газеты – запестрели словом «Solidarité», а через несколько месяцев практически все сменили его на хрустяще-шипящее труднопроизносимое польское слово «Solidarność». Потому что это последнее значило гораздо больше, чем просто солидарность. Переведенное на французский слово «солидарность» переставало передавать сущность и значение невиданного до сей поры явления, которое стояло за ним. Перевод лишал слово силы, а явление – свойственной ему символики. Некоторые вещи остаются в памяти и вызывают соответствующие ассоциации лишь тогда, когда они правильно названы. Одни эмоции вызывает слово «поцелуй» и совершенно другие – «французский поцелуй». А тогда все вдруг в его родном Нанте нацепили на лацканы пиджаков и на кофточки значки «Солидарности», прикрепляли к своим авто наклейки с самыми разными текстами, часто не имеющими ничего общего с «Солидарностью», но написанные красной «солидарицей», как в обиходе называли шрифт, представляющий собой опирающиеся друг на друга и стоящие тесным рядком буквы, которые, кажется, неудержимо устремились вперед. Польша и «Солидарность» воспринимались во Франции как две сестры, а виды гданьской судоверфи и польских улиц в телевизионных репортажах и на фотографиях с первых полос газет лишь укрепляли всех в этом мнении.

Вот эти-то картинки и распаляли его воображение. То, что происходило в Польше, стало для него с некоторых пор чем-то вроде сценария, писанного на его глазах рукой Истории, сценария монументального действа, поставленного на сцене Жизни без репетиций. Со всеми атрибутами, необходимыми для хорошей драмы. С пафосом, резкостью слов, чуть ли не жертвенной религиозностью, противостоящей идеологии безбожности, с ненавистью, надеждами, страхом, дерзостью, тщеславием, со слезами и безумным смехом, с криком и молчанием, завистью, угрозами, манипуляциями, пропагандой, с бесчисленными толпами статистов и с несколькими актерами, выразительно исполнявшими главные роли вокруг одного харизматичного солиста – смышленого, ловкого визионера из народа, электрика по профессии, без образования. Иногда вспыльчивого, не контролирующего свою речь человека, иногда терпеливого неразговорчивого стратега. Но самое главное – тогда никто не знал, что будет в последнем акте этой драмы.

Он хотел быть поближе к сцене. Вбил себе в голову, что он обязательно должен принять участие в этом перформансе или хотя бы посидеть в зале, в первом ряду. То был период вакуума в его жизни. Проучился только год на факультете литературы. Скука, бросил. Сколько помнил себя, его всегда привлекал театр. Не только актерство. Уже в гимназии он играл в школьных спектаклях. А некоторые даже сам режиссировал. Вернулся к этой своей страсти. Хотел получить образование в этой области. Время от времени подрабатывал актером, не связанным никакими контрактами, временными рамками, отпусками. Начал свои поездки в Польшу. Осваивался с пространством, знакомился с людьми и всё больше видел в этой стране подходящее для себя место. Он самозабвенно окунулся в изучение польского языка. Установил спутниковую антенну и смотрел телепрограммы польских каналов. Привозил из Польши видеокассеты с польскими фильмами и театральными постановками. Искал встреч с поляками в Нанте. Он, атеист, стал ходить в польский костел, который тогда был единственным местом, вокруг которого организовывалась жизнь польской диаспоры. Иногда там, в костеле, он даже подумывал, не стоит ли уверовать в Бога. И пусть, считал он, религия – это давно изжившая себя доктрина, построенная на весьма сомнительных спекуляциях, но зато как хорошо она объединяет людей. А когда появилась возможность обмена стипендиатами с Краковом, у него не осталось ни малейших сомнений, что сама судьба протягивает ему руку помощи. Если бы его спросить сегодня, почему он выбрал именно Польшу, он без колебаний ответил бы: «Потому что там была „Солидарность”».

Благодаря удивительнейшему стечению обстоятельств слово «Солидарность» прозвучало также и в тот самый достопамятный день, когда в определенном смысле благодаря паре «следователей» из УСС он познакомился с женщиной, которая вскоре полностью изменила его жизнь. Которой он сначала по-мальчишески восхищался, в которую он потом безумно влюбился, на которой он потом женился, которая должна была родить ему детей и которую четыре года спустя он застрелил на парковке…