Потом, обратившись к нему, спокойно добавил:

– Пане Винсентий, что было, то было. И не мне судить. И никому другому, кроме Бога одного. Я вам так скажу. Мой дед-покойник еще до войны, в Гданьске дело было, одного панича ножом убил, потому что этот панич к его жене законной постоянно приставал, домогался ее. А поскольку нашлись свидетели этого, то суд ему только семь лет тюрьмы дал, потому что за свою женщину это сделал, и то в очень сильном нервном волнении. Хотя человек он в принципе спокойный. Что-то, видать, у него в душе в одночасье оборвалось и в мозгу перемешалось. Потом мать-отца того панича просил о прощении. А когда наконец из тюрьмы весь до последней капли выжатый вышел, нашлись какие-то лахудры, которые к нему с этим делом лезли. До того дело дошло, что в Америку пассажирским пароходом от всего этого уплыл и никогда в Польшу к сыну своему, то есть к моему отцу, не вернулся. Вот так и не пришлось мне видеть дедушку моего. А посему я, Клеменс Бжезицкий, пане Винсентий, честью своей тут клянусь, что из дома этого ни единое слово о том, что было, не вылетит. Пока я жив и супруга моя жива! Можете в этом быть уверены.

Клеменс Бжезицкий слово сдержал. Какими аргументами, кроме страха перед мужем, руководствовалась и по сей день руководствуется старушка Бжезицкая, для него остается тайной. Во всяком случае, после инцидента на кухне она снова вернулась к расточению выражений благодарности «нашему умному французу со второго этажа».

– А уважаемому пану Винсентию что не спится? Где это видано, чтобы в такой ранний час молодую жену одну в холодной постели оставлять? Побойтесь Бога, пане Винсентий. А зачем вам топор? Карпа, наверное, в подвале глушили? Ах, что я говорю, вы ведь не совсем наш и карпа наверняка не любите. Ой, да вы и пилу тащите. Вот и ладненько, пане Винсентий, вот и чудненько. Своя елочка – это своя, свеженькая, ароматная, а не лысые метлы, которыми у «Реала» торгуют. Пусть ваш сынок к запаху нашей польской елочки с самого детства привыкает. Когда Клеменс мог еще ходить, я его в лес посылала. Ребенка с собой брал, и на Рудельку шли. Это у нас так одну горочку называют, небольшая, в лесу, за мостом. А Руделькой называют потому, что, когда осенью листья желтели, она, горка эта, вся рыжая была (как куча руды торчала). Вот там самые лучшие деревца росли, только давно всё это было, когда еще дочка под стол пешком ходила. Где она теперь в Австралии елочку такую найдет? Вот ведь как в жизни бывает: и зять у меня золото, точно сын родной для меня, и живут вроде не бедствуют, а всё равно бедные дети мои – в Австралии в этой ведь ни снега, ни елочки, ничего. Карпа – и того наверняка не сыщешь. А что, пане Винсентий, за Рождество без карпа. Вот и подумайте, каково им там. Хорошо хоть колядки наши помнят, попеть могут. А вы, пане Винсентий, как колядки поете – по-польски или по-французски? Нет, ну просто интересно. Я вот, например, одну, про тихую ночь, даже по-немецки могу. Бабушка-покойница Бригида из Штума была родом и только по-немецки нас, внучек, петь учила. Вот как с детства я запомнила, так до старости в голове и осталось. А как мы тогда гешенкам[12] радовались. Ночью спать не могли, всё боялись пропустить момент…

Облокотившись о стену, он терпеливо слушал истории старухи Бжезицкой, которая, встав посреди узкого коридора, полностью перекрывала своей корпулентной фигурой проход к двери.

– А вы знаете, пане Винсентий, – перешла на шепот и оглянулась, не подслушивает ли кто, – что третьего дня хромой Кароляк, который из углового дома, что у газетного киоска, целый трактор елок из нашего леса приволок. Киоскерша мне говорила, что с сыном своим бензопилами попилили. А потом с приходским священником всё так обделали, чтобы тот разрешил им у кладбища продавать, что вроде как освященные елочки-то. А за это освящение они по двадцать злотых накинули. Такой, скажу я вам, проходимец и эксплуататор. Только я у него ни за какую цену елочку покупать не стану, потому как перекрашенный коммуняка этот Кароляк. Помню, как под конец правления Герека[13] он первым в городе талон на «малюха»[14] получил, а во времена Ярузельского на Первое мая на трибуне стоял и ручкой демонстрантам махал. А сейчас с приходским священником он вась-вась. Всё в теперешней нашей Польше наизнанку вывернулось, всё вверх дном перевернулось. Священник у Кароляка на лесопилке доски для прихода покупает, так что наверняка за это он ему елки святой водой окропил для того, чтобы бизнес шел лучше. Мне самой освященного деревца не надо, достаточно, что я яйца на Пасху освящаю, – лукаво закончила она и схватилась за метлу, когда послышались шаги на лестнице.

Завел машину, поехал в лесок по Варшавской дороге. Он часто ездил туда гулять с Джуниором. И летом, и зимой, но красивее всего здесь было осенью. Трудный путь по замерзшим рытвинам и ухабам лесных дорог, но зато какая тишина, а летом – кусты ежевики с до земли прогнувшимися от ягод ветками. Елочка не должна быть слишком высокая, и хорошо, чтобы формой напоминала русскую матрешку: широкая и пышная внизу, чтоб сужалась кверху. Вот какие наставления получил он от Агнешки. Нашел такую елочку недалеко от ручья. При достаточно развитом воображении в ней можно было увидеть дородную бабу в русском сарафане. Чтобы добраться до основания ствола, ему пришлось выгрести руками весь снег вокруг деревца. С топором тут делать было нечего. Он встал на колени, оперся о едва выступавший над снегом свободный от веток ствол и принялся пилить. Ствол толстый, пилил долго, перчатка намокла, и рука в этой намокшей перчатке соскользнула на зубья пилы. На разодранной перчатке появилось и стало быстро расти красное пятно. Он скинул перчатку и стал сосать кровь из рваной раны на большом пальце. С ним такое уже было: точно так же ему однажды пришлось высасывать кровь из порезанного пальца…

* * *

В лесу, в нескольких километрах от Нанта, ножовка по металлу в его руках соскочила на тот же самый палец. И тоже из-за рассеянности и спешки. Несколькими часами ранее он купил в маленьком магазинчике в окрестностях Нанта ружьецо. Продавец, пожилой, вальяжный, всегда улыбающийся седовласый господин, давно уже работающий в этой отрасли, знал его с детства. Хорошо знал и его родителей. Винсент навертел старичку придуманную тут же, что называется, не отходя от кассы историю о том, что готовится к роли в фильме и что ему очень скоро надо будет уметь стрелять. Ружьецо должно быть не слишком большое, но безотказное, чтобы было в самый раз для начинающих, ну и, конечно, чтобы не слишком дорого. Пообещал принести разрешение на оружие сразу же, как только «эти толстозадые бюрократы из префектуры раскачаются и пришлют его ему, потому что психиатрическое обследование он прошел уже давно»[15]. У доверчивого продавца не было ни малейших подозрений. Из оружейного магазина он поехал в супермаркет, где приобрел брезентовую дорожную сумку и приличную ножовку по металлу с запасом полотен. Потом несколько километров за Нантом он ехал вдоль густого леса над Луарой, а потом свернул с асфальтовой дороги на заросший травой широкий лесной тракт. Видно было, что здесь давно никто не ездил. Через несколько километров лесная дорога обрывалась у развалин поросшего мхом могильника. Он вылез из машины и прошел километра два в глубь леса. Добрался до полянки, присел на ствол вывороченного с корнем дерева и из брезентовой сумки достал ружье. Он собирался взять его в Польшу, но слишком длинный ствол и довольно внушительный приклад не позволяли спрятать оружие в небольшом тайнике под запасным колесом в багажнике. Пришлось отпиливать лишнее. Пока отпиливал, поранил ножовкой палец. Заметил, лишь когда кровь брызнула ему на брюки и ботинки. Как сейчас помнит всё в подробностях: вид крови вызвал в нем взрыв безудержной, бешеной злости, граничащей с безумием. Он швырнул недопиленное ружье оземь и стал пинать его, схватил брезентовую сумку и принялся ею колошматить всё вокруг, потом в каком-то беспамятстве бил ногами по стволу дерева. При этом из него вырывались гортанные крики, в которых можно было различить его имя, ее имя, проклятия, потом вопли перешли в рыдания, а те – в мольбу о прощении. Он чувствовал, как в нем набухает, растет и начинает раздирать его изнутри ненависть, непреодолимое желание отомстить и тем самым уравновесить обиды. За пренебрежение, неуважение, осмеяние, за непростительное унижение и попрание его мужской чести, за переполнявшее его омерзение от тотальной загаженности грязью, в которой его вываляли две недели назад, за космических размеров ложь, которая в одно краткое мгновение уничтожила в нем веру в преданность того, кто был и остается для него исключительно важным, самым драгоценным и необходимым ему для жизни, в которой хоть какой-нибудь смысл да должен быть. Он в одночасье безвозвратно потерял этот смысл. Он потерял всё. В том числе и то, что казалось ему несокрушимым, – честь. Этот апокалипсис устроил ему мужчина, которому он доверял, которого уважал, ценил и которым восхищался, дружбу которого он хотел заслужить и которого хотел одарить своей дружбой. Сделал это изощренно, незаметно прокравшись в его жизнь, его брак и, наконец, в его дом. И пользуясь привилегией безмерного доверия, одурманил (хорошее слово, потому что только в «дури» и «дурмане» можно найти рациональное оправдание для Пати) его женщину, которая, будучи введенной бардом в состояние наркотической галлюцинации (ничто другое ему тогда не приходило на ум), потащилась за ним, как пьяная, полетела, как бабочка на огонь.

Чем больше крови вытекало из порезанного пальца, тем явственнее и прочнее формировалась в его голове успокаивающая ассоциация, что это кровь барда. Даже в овладевшей им неудержимой страсти крушить и убивать, когда он принялся изо всех сил пинать ствол, он смотрел на капающие капли крови и получал облегчение, представляя себе, что это кровь барда и что именно его, барда, он сейчас так остервенело изничтожает. Он пришел в себя, только когда ощутил сильную боль в стопе, которой при очередном ударе неудачно угодил в торчавший обломок сучка. Выдохшийся и обессиленный, он упал на колени и долго приходил в себя, слизывая кровь из раны на пальце. Потом обвязал ее сплетенным из нескольких гигиенических салфеток жгутом и с ружьем под мышкой вышел на середину поляны. Расстрелял весь магазин, пять зарядов, то есть целую упаковку из купленных трех. Он целился в ствол, на котором минуту назад сидел. Попал только раз.