Долго плакать Римини не пришлось. Этот кризис, каким бы глубоким он ни казался, был купирован решительно и практически мгновенно: Лусио, разбуженный не то рыданиями отца, не то омерзительным запахом общественного туалета, тоже разревелся. Римини понял, что только что выучил еще одно отцовское правило, выполнять которое ему с этого дня надлежало неукоснительно: что бы ни происходило, какие бы напасти и беды ни обрушивались на них с Лусио — плакать одновременно с сыном отец не имел права. Римини с готовностью подчинился этому правилу и лишь с некоторой тоской подумал: что еще? От чего еще я теперь буду вынужден отказаться? Какие новые запреты наложит на меня, на мою жизнь и на мои чувства этот ребенок? На что еще он меня обрекает? Как бы то ни было, инцидент был быстро исчерпан — из туалета Римини вынес уже улыбающегося и довольного жизнью сына. Фильм к тому времени успел закончиться: Кармен ходила туда-сюда по фойе — как выяснилось, она обнаружила, что Римини с Лусио исчезли, только когда зажегся свет, — а вокруг нее уже кружили, словно вороны, двое-трое мастурбаторов, печальных и унылых в своем неизбывном одиночестве. Римини умилился, когда при виде беззубой улыбки младенца просветлело лицо матери; ему вдруг стал ясен подлинный смысл затертого выражения «плоть от плоти моей». Эта метафора и раньше казалась ему красивой, но воспринимал он ее несколько отстраненно — слишком уж часто ее использовали в сугубо религиозном смысле; теперь же ему стало ясно, что плотским соединением, связью между ребенком и его биологическими родителями смысл этой фразы не исчерпывается: у нее было и более глубокое значение совершенно особого единения, недоступное даже самой любящей бездетной паре. От осознания масштабов этого открытия, от понимания того, насколько теперь изменилась его жизнь, у Римини блаженно закружилась голова. Он понял, что любой поступок Лусио, имеющий отношение к нему, к Римини, точно так же был связан и с Кармен — и наоборот: все действия малыша, нацеленные так или иначе на маму, имели точно такое же отношение и к отцу.

Целый мир открывался перед ним — новый, непознанный; он постепенно обволакивал Римини, заставлял жить по новым, непривычным для него законам. Где-то далеко остались незнакомые слова, иностранные языки, бесконечные часы и дни, проведенные над словарями. Все это не просто отошло в иное время — оно словно стало частью другой, чужой жизни… Наконец Римини сдался. Он продолжал забывать языки — кожа сходила с него по-прежнему; но это перестало его волновать — последние лоскутья слетали тихо, практически незаметно и безболезненно: так спадают с человеческого тела миллионы отмерших клеток кожи, которые мы каждое утро оставляем на простынях, вставая с постели, и даже не считаем их почившими частичками нас, потому что никогда их не осознавали: ведь тело продолжает прекрасно функционировать без них, а значит, не так уж сильно оно в них нуждалось. Плоть от плоти моей.

Оставшись совершенно без денег, Римини тем не менее чувствовал себя прекрасно, испытывая огромный внутренний эмоциональный подъем и ощущая себя неуязвимым для любых неприятностей и потрясений. Месяца через четыре после рождения Лусио к Римини заглянул Виктор, только что вышедший из больницы — по меньшей мере дважды в год он проходил обследование, и бесконечные процедуры вконец изматывали его; на две недели он бывал потерян для мира — не мог толком ни работать, ни общаться, не мог даже толком поесть, хотя, парадоксальным образом, его сексуальная жизнь именно в эти периоды становилась интенсивной и разнообразной. В тот день Виктор, воспользовавшись минутой, когда Кармен на что-то отвлеклась, резким движением даже не передал, а бросил Римини небольшой сверток, словно обжегший ему руки; упаковка была роскошная, и Римини не составило труда догадаться, что это была посылка от Софии. Когда-то он точно так же по одной-единственной букве мог определить ее почерк — в любой записке, открытке или письме; после развода Римини стал называть почерком эту ее манеру вторгаться, лично и заочно, в его новую жизнь. На сей раз, к его собственному изумлению, он не почувствовал ни малейшей тревоги, никакого беспокойства. Почерк Софии он первым делом угадал даже не в самом подарке, а в поведении Виктора, который при «нелегальной» передаче держался таинственно и стремился соблюсти все меры предосторожности. Впрочем, и сам подарок, и его упаковка тоже красноречиво свидетельствовали о том, что София приложила к этому руку: такую тисненую бумагу использовали лишь самые дорогие магазины; присмотревшись к логотипу, Римини вспомнил, что встречал название этой фирмы в рекламных проспектах, в разделе «товары для детей». В общем, все это было вполне в духе Софии: ей пришло в голову купить подарок ребенку Римини, и она, естественно, отправилась в самый дорогой в городе магазин. Впрочем, Римини, какое бы сильное впечатление ни произвел на него этот поступок Софии, не ощутил ни удушья, ни сухости во рту, ни головокружения — ничего из тех симптомов, с которыми раньше связывалось ее появление на горизонте. Вернувшаяся в гостиную Кармен застала его с пакетом в руках; Виктор в отчаянии попытался наскоро придумать, зачем лично ему могло понадобиться что-то в магазине для детей, а Римини, не чувствуя никакого страха, спокойно протянул подарок жене. Он точно не знал, как отреагирует Кармен на это вторжение его прошлого в их нынешнюю жизнь, но почему-то был уверен в том, что выдержит любую бурю эмоций. Едва взглянув на изящную упаковку, Кармен поинтересовалась: «Это София передала?» — «Да», — сказал Римини. «Ну так открывай, чего ты ждешь». — «Действительно, открывай», — сказал Виктор чуть надменно, как и подобает человеку, с которого в суде только что сняли все обвинения. «И кстати, сделай одолжение — позвони Софии и поблагодари ее за подарок», — добавила Кармен. Римини развернул бумагу и открыл маленькую коробочку, в которой оказались крохотные шерстяные пинетки голубого цвета — очень, очень элегантные. Кармен принесла Лусио, мирно спавшего в колыбельке, чтобы примерить подарок: проснувшийся малыш с изумлением смотрел на собственные ножки, как будто впервые узнал об их существовании и думал, что они появились у него ровно за то время, что он спал. Римини осторожно пощупал прорезиненные носочки: по сравнению с крохотными ножками сына пинетки показались ему просто огромными. «Просто идеально, — сказала Кармен. — Нам как раз нужна обувь на вырост. — Повернувшись к Римини, она с демонстративно грозным видом заявила: — Если не позвонишь Софии, я позвоню ей сама. Я не хочу, чтобы мы выглядели неблагодарными свиньями. Тебе все ясно?»

Великолепные тапочки, ничего не скажешь. Лусио, впрочем, был с этим не согласен, хотя, вполне возможно, гораздо больше он был недоволен тем, что его вдруг, ни с того ни с сего, поместили в скорлупу коляски. Он изгибался всем телом — словно через него пропускали электрический разряд, — молотил кулачками по мягкой спинке и пинал воздух ножками в голубеньких тапочках. Прежде чем малыш заявил о нарушении своих прав — по обыкновению, громким пронзительным криком, — Римини успел вырвать у него пакетик с сахаром, окурок и чек, а соску, наоборот, вернуть ему в рот. Римини обвел бар взглядом и посмотрел на часы: София опаздывала уже на двенадцать минут. Больше всего на свете ему сейчас хотелось сделать две вещи: закурить и снять с Лусио тапочки и куда-нибудь их спрятать. Кармен, движимая какой-то особой вежливостью, характерной для отношений между женщинами вне зависимости от степени соперничества и недоверия друг к другу, настояла на том, чтобы на свидании Римини с бывшей женой была продемонстрирована обновка, и безоговорочно отмела все другие варианты обувки — да, судя по всему, понял Римини, Кармен таким образом исполняла какое-то правило женского этикета. Обув малыша в подаренные Софией тапочки, она в некотором роде отдавала долг, который тяготел над ней с тех пор, как София передала подарок. Неподалеку — буквально через два столика — сидела пара туристов-иностранцев. Римини жадно смотрел на то, как официант подносит им сигареты и как они с удовольствием вскрывают пачку, закуривают и делают первую затяжку; он никогда даже не задумывался, насколько элегантными делает сигарета пальцы, которые ее держат, насколько изящно может подниматься дым над головой курильщика, насколько эффектно может смотреться, словно окрашенный охрой, самый обыкновенный сигаретный фильтр. Ему отчаянно захотелось курить.

Тем не менее Римини держался. Чтобы отвлечься от мыслей о сигарете, он вспомнил про Софию. Римини признался себе в том, что, если она не явится, он будет изрядно разочарован. Да, он позвонил ей, чтобы поблагодарить за подарок, и сделал это вовсе не потому, что испугался угроз Кармен: ему хотелось убедиться лично, что чувство собственной неуязвимости, которое он испытывал, не иллюзия; пожалуй, лишь перед этой женщиной ему хотелось продемонстрировать свою силу, ибо лишь она когда-то могла вывести его из себя буквально одним напоминанием о своем присутствии. «Нет, не придет», — подумал он. Этот бар он терпеть не мог — ему не нравилась его претенциозность, фальшивость отделки «под дерево» и то, как презирали местные официанты всех, кто, как Римини, не был здесь постоянным клиентом. Естественно, это место предложила София, Римини же согласился без споров и возражений — с той же беспечностью, с которой согласился позвонить ей и поблагодарить за подарок; столь же легко он принял предложение Софии повидаться и сообщил ей, что, разумеется, придет на встречу с Лусио — чтобы она наконец могла познакомиться с малышом. Римини пошел на все эти уступки, будучи абсолютно уверенным в том, что они лишь делают его сильнее. Но вот сейчас, когда Софии все не было и не было, его сила, его неуязвимость, его отцовская гордость — то, что после внутреннего освобождения от Софии, как ему казалось, лишило его необходимости прятаться, — все это показалось ему смешным, жалким и бесполезным. Так, наверное, чувствует себя гимнаст, который много месяцев готовился выступить со своим коронным упражнением, а перед началом соревнований узнал, что именно этот пункт программы отменен; спортсмен буквально на глазах обмякает, сжимается, его мускулы становятся дряблыми, новое трико начинает морщиться и обвисает на нем, как балахон. Римини почувствовал, что в нем копится злость, и поймал себя на том, что жаждет мести. Он вновь посмотрел на часы: двадцать две минуты. Сидевшая за соседним столом бразильянка закашлялась — судя по звукам, вылетавшим из ее горла, курила она давно и много; браслеты у нее на руках зазвенели, как коровьи колокольчики. За окном на полной скорости пронесся ярко-желтый кабриолет с откинутой крышей; рядом — пожалуй, даже слишком близко — двое мужчин в галстуках, одинаковых голубых рубашках и с ремнями гаучо на поясах в полный голос выкрикивали в сотовые телефоны какие-то указания, касавшиеся биржевой игры. Римини приподнял чашку и подумал, что, наверное, кофе уже подостыл и что пить его будет не слишком приятно. Убедиться в правоте своих догадок он не успел: Лусио резко вскинул ручку так, что чашка перевернулась и почти все ее содержимое пролилось на рубашку и брюки Римини. Он замер и некоторое время поочередно смотрел то на расплывавшиеся по его одежде кофейные пятна, то на восторженно улыбающегося Лусио, для большей убедительности тыкавшего в них пальчиком. «Ну все, — подумал Римини, терпение которого иссякло. — Пора закуривать». Взмахом руки он подозвал официанта, только что дававшего прикурить туристам. У парня была очень выразительная внешность — широко расставленные, почти как у акулы, глаза и бородавка на щеке. «Счет?» — поинтересовался официант, мысленно прикидывая, какой урон нанесен одежде Римини пролитым кофе. «Нет, — ответил Римини. — Покурить». Официант достал пачку из кармана и ловким движением выбил из нее одну сигарету. Римини на мгновение вновь задумался. Взгляд, брошенный на часы, — двадцать пять минут — убедил его в правильности принятого решения. «Да, давайте. И счет тоже».