ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Но в ту ночь ребенок все-таки родился — крохотная, блестящая, словно смазанная жиром зверушка, сморщенная, как чернослив; сначала между ног матери появилась крохотная головка, а спустя несколько секунд с какой-то не земной, но подводной легкостью все тельце словно само скользнуло в руки акушерке; Кармен, одурманенная обезболивающими препаратами, кричала в полный голос, требуя показать ей ребенка, если он родился живым; малыша же тем временем передавали с рук на руки, как какую-то очень хрупкую, обладающую магическими свойствами и потому очень опасную вещь; наконец он оказался в руках невысокого и, как показалось Римини, слегка подвыпившего мужчины, под ответственностью которого ему и предстояло находиться последующие тридцать пять дней — в реанимации, под прозрачным колпаком из оргстекла, под красноватой (какого-то марсианского цвета) лампой размером в два раза больше его головы. Малыш не плакал, а Римини был настолько потрясен, что даже не сообразил спросить почему. Римини не пошел за неонатологом, унесшим младенца, боясь пропустить что-то важное здесь, в родильной операционной, что должно было произойти дальше в соответствии с ритуалом, — что именно, он не знал, не успел узнать, потому что ребенок поспешил появиться на свет. Минут десять спустя тот же мужчина вернулся вместе с малышом, уже помещенным в прозрачный кокон; Римини почувствовал, что у него дрожат ноги. Вытянув руку, чтобы обо что-нибудь опереться, он услышал сдавленный возглас и обернулся. «Это же мое плечо!» — вскрикнула анестезиолог. Римини убрал руку и вновь стал смотреть на крохотного, словно игрушечного, царька в прозрачном паланкине. Малыш лежал на спине, чуть повернув голову набок, так что касался простыни левой щекой; его глаза были широко открыты. Римини почувствовал, как эти темные и в то же время сверкающие зрачки пожирают его; он был готов поклясться, что ребенок смотрит осмысленно, и от этого ему стало одновременно хорошо и страшно. Римини казалось, что понимание происходящего и терпение, которое он видел во взгляде младенца, превращают эту сцену — хотя таких сцен по всему миру ежесекундно разыгрываются тысячи — в нечто особое, в какую-то эзотерическую церемонию, в сакральный ритуал, о котором все его участники должны были хранить молчание. Так они и смотрели друг на друга втроем — отец, мать и ребенок, — молча и почти не двигаясь. Даже врачи и те почему-то замолчали. Наконец неонатолог произнес; «Ну просто прирожденный фехтовальщик». Римини растерянно посмотрел на него, и врач жестами уточнил, что он имеет в виду: ребенок действительно лежал в очень характерной позе — правая рука вытянута вперед на уровне головы, левая прижата к корпусу, правая нога выпрямлена, а левая согнута в колене под прямым углом — идеальная стойка и отработанный удар. «А ведь действительно», — пробормотала Кармен и перевела взгляд на Римини, чтобы поделиться с ним своим восприятием этого первого связанного с ребенком образа. Римини не смотрел на нее: он только что осознал, что малый! лежит в той позе, в которой он всю жизнь сам чаще всего засыпал.

В ту ночь было очень душно. Небо сначала заволокло тучами с красноватой кромкой, и все думали, что будет гроза, но — ни грома с молниями, ни ливня так и не дождались. Вскоре подул легкий благодатный ветерок, тучи разметало по периметру небосвода и над городом засверкали звезды. Мир полностью обновился — но без всякой торжественности, почти незаметно, сдержанно, в соответствии с самыми строгими правилами хорошего тона. Больница, к счастью, отличалась на редкость либеральным отношением к посещению пациентов; Римини обзвонил близких из телефона-автомата, стоявшего на первом этаже, и в назначенное время вся компания приглашенных, не встретив на своем пути никаких препятствий, собралась в палате. Как и следовало ожидать, отец Римини проявил повышенное внимание к медсестрам, особенно их белым халатам и форменным двуцветным туфелькам; он привычно источал несколько небрежные приветливость и великодушие, к которым на этот раз, по случаю преждевременных родов и веса ребенка — килограмм шестьсот семьдесят граммов, — добавил драматизма. Шампанское — пятилитровая бутылка — оказалось теплым и без газа; горький шоколад — немецкий — едва не превратился из огромной плитки в бесформенную массу; цветы, которыми кровать Кармен завалили, почти как свежую могилу, были настолько сухими и безжизненными, что казалось, их путь в больницу пролегал по безводной пустыне. (И все же с каким облегчением вздохнул Римини, когда отец подозвал его к себе театрально-величественным жестом — ни дать ни взять мафиози районного масштаба — и отвел в сторону, а затем затолкал в ванную, запер за собой дверь и даже прислонился к ней спиной, — после чего, столь же театрально озираясь, что было совершенно излишне, учитывая, что в ванной, кроме них, никого не было и быть не могло, достал из-за пазухи конверт и вручил его Римини; этих денег должно было с лихвой хватить на оплату услуг анестезиолога, акушерки и неонатолога.) Чуть позже подъехали родители Кармен. Они немного поплакали, рассказали пару невероятно смешных, как им казалось, историй из детства дочери и вознамерились, по всей видимости, задержаться надолго; отец Кармен даже предложил совершить тайный набег на соседнюю палату, чтобы разжиться дополнительными стульями. Почувствовав неладное, отец Римини обрушил на гостей такую лавину эмоций, впрочем сугубо положительных, такое радушие и такую простоту, граничащую с бесстыдством и пошлостью, что те, почти парализованные бесконечными шуточками, подмигиваниями и намеками, сочли за лучшее ретироваться. Вскоре в дверях появились две подружки Кармен; они, по просьбе Римини, принесли целую гору бутербродов и много разного питья. Вся компания с удовольствием поучаствовала в позднем ужине, который проходил под аккомпанемент безостановочного смеха — о чем бы они ни говорили, всем было хорошо и весело. По взаимному молчаливому согласию, однако, разговор почти не касался ни ребенка, ни родов. Если же речь об этом и заходила, то становилось понятно, что все относятся к произошедшему как к чему-то невероятному, как к какому-то сверхчеловеческому подвигу Кармен. Она выжила — и слава богу, а все остальное не имеет значения. Время от времени в палату заходила медсестра, не столько для того, чтобы отчитать шумных посетителей — всякий раз при ее появлении бурное веселье затихало само собой, — сколько для того, чтобы напомнить правила поведения в больнице, как бы просто для порядка. Повздыхав и поохав, она поправляла сбившееся покрывало на кровати Кармен и уходила, унося с собой очередной пакет с оберткой от цветов, пустыми бутылками и пригоршней окурков из опорожненной пепельницы. Римини и Кармен словно решили забыть о ребенке на эту ночь, — возможно, последнюю в их жизни, которую могли провести без него. Только так, на краткий миг свергнув нового правителя, они могли внутренне смириться с тем, что в дальнейшем их ждет долгое верноподданническое существование. Когда посетители разошлись, Римини и Кармен вдруг обнаружили, что сидят одни в пустой палате, где эхо разносит от стены к стене их приглушенные голоса. Кармен откинулась на кровать, а Римини лег рядом — ногами к изголовью, а головой к ногам жены; так они некоторое время лежали молча, наблюдая за тем, как за окном светает, как утренний ветерок шевелит штору, слушая доносящиеся из-за двери разговоры врачей, скрип петель открывающихся и закрывающихся шкафчиков. Вдруг, не сговариваясь, они заплакали, а затем, чтобы успокоить и приободрить друг друга, стали вспоминать малыша и, создавая ему первое прошлое, говорить о маленьком принце-фехтовальщике, который требовательно смотрел на них и благословлял с высоты своего трона.

Римини отключился, а проснувшись, увидел в дверях встревоженное и бледное лицо Виктора. Кармен крепко спала. Римини решил, что тоже спит, и снова прижался лицом к ее ногам; затем он почувствовал, как чья-то рука легла ему на плечо. «Виктор, который час?» — спросил он. «Сам не знаю», — ответил тот. Римини приподнялся, и они с Виктором обнялись. От гостя исходил даже не табачный, а какой-то дымный запах, наподобие того, что остается на одежде после посещения похорон. «Тише, давай выйдем», — прошептал Римини, стараясь не разбудить Кармен. В коридоре Римини обратил внимание на какую-то неестественность в поведении друга — напряжение, которое выдает человека, не умеющего притворяться. Он присмотрелся повнимательнее — глаза у Виктора были воспаленные и красные. «Как все прошло?» — спросил тот, хлопнув Римини по плечу. От неожиданности Римини чуть было не потерял равновесие и даже облокотился о стену, чтобы не упасть. «Хорошо, — сказал он. А затем подумал: а хорошо ли? — Хорошо, — повторил он. — Слушай, сейчас ведь, наверное, очень поздно. Нет, наверное, совсем рано. Тебя-то как сюда пропустили в такое время?» — «Ребенок где, с вами в палате?» — спросил Виктор. Римини покачал головой. «В инкубаторе», — сказал он. Даже услышав слово «инкубатор», Виктор не забеспокоился, а, скорее, отвлекся от каких-то своих мыслей. «Он еще и дышать-то сам не может, — пояснил Римини. — Там в легких какая-то мембрана или что-то в этом роде — так она у него еще до конца не сформировалась». Пару секунд они постояли молча. Затем Виктор снова стремительно обнял его — получилось немного искусственно. Римини в нос ударил неприятный запах, исходивший от его одежды, и он поспешил высвободиться. «Виктор, в чем дело?» — не слишком любезно спросил он. Виктор задумался, и Римини понял, что тот явно просчитывает, стоит ли говорить ему что-то важное и, судя по всему, неприятное. «Виктор, я слушаю», — загоняя друга в угол, требовательно сказал Римини. «София звонила, — сказал Виктор. — Фрида умерла. Инфаркт произошел, когда ее везли на рентген. Обширный инфаркт. Это когда сердце разрывается изнутри — говорят, страшная штука. София здесь одна с ней была. Она мне позвонила, ну, я и приехал — сам понимаешь, куда тут денешься. Потом еще люди подошли — сестра, кое-кто из учеников, пациенты. А потом мы пошли с ней в бар вдвоем, сидим, кофе пьем, а она вдруг как хлопнет себя по лбу — Римини! И обо всем мне рассказала. По ее прикидкам выходило, что ребенок уже должен был родиться. Так ты представляешь, она хотела еще и к тебе забежать. Поздравить и все такое. Со свидетельством о смерти Фриды в руках. Я ей говорю — ты с ума сошла? Она подумала и сказала — ты, наверное, прав, лучше потом, вдвоем. Я дал ей пару капель ривотрила, посадил в такси и даже сам поймал другую машину, чтобы она думала, что я тоже уезжаю. А через три квартала сказал шоферу, чтобы он разворачивался и вез меня обратно в больницу. Там на входе дежурные меня еще не забыли, потому и разрешили пройти. Уже решили, как назовете?»