Опять слишком поздно, или нет — слишком рано. Во всем, что касалось беременности Кармен, привычные законы логики не действовали; само время, казалось, попало в какую-то серьезную аварию, в результате чего причинно-следственные связи уступили место случайности. Вот и сейчас: во-первых, все началось, естественно, за полночь; во-вторых, никто ни к чему не был готов — несмотря на очаровательную округлость живота Кармен, будившую в Римини скрытые отцовско-акушерские инстинкты и заставлявшую его время от времени издавать извращенно-восторженные стоны, срок беременности не превышал тридцати двух недель. Они не успели подготовить ни подходящую одежду, ни деньги, они не продумали даже схему действий на случай непредвиденного развития ситуации — в общем, ничто из того, о чем им говорили на первом и единственном занятии для будущих родителей, где они побывали вместе с еще полудюжиной пар, не пошло им на пользу. Впрочем, как и предупреждали их обоих, никакие курсы не способны полностью подготовить родителей, ждущих первенца, к преждевременным родам — хотя они случались не так и редко. Кармен, как завороженная, разглядывала в зеркале неожиданно расплакавшуюся нижнюю часть своего тела, а Римини начал изображать активную деятельность, бросившись искать что-то, что можно было бы набросить ей на плечи; из всех возможных вариантов он остановился на старом зеленом пальто с воротником в полосочку, с оторванным, болтавшимся, как высунутый язык, клапаном кармана и с пригоршней нафталиновых шариков в кармане с другой стороны; затем он опустился на пол и попытался надеть на ноги Кармен первые попавшиеся сандалии. Оба были потрясены не тем, как мало они были подготовлены, и даже не драматизмом ситуации — а собственно тем, как стремительно в их жизнь проник страх, парализовав всякую способность действовать осмысленно.

Они поймали такси и поехали в больницу. Кармен, широко расставившая ноги, занимала почти все заднее сиденье. Римини оставалось только вжаться в дверцу — и к его страху почему-то добавлялось дурацкое беспокойство за дерматиновую обивку, на которую лилась околоплодная жидкость. Ехали они молча, время от времени держась за руки, словно успокаивая друг друга и в то же время прося о помощи. Чувство близости, которое их объединяло и какого они уже давно не испытывали, было тем же, что охватывает пассажиров самолета, когда они, совершенно случайно одновременно выглянув в иллюминатор, обнаруживают, что висящий под крылом двигатель горит. «Музыка не помешает?» — поинтересовался таксист, занося руку над магнитолой. Римини и Кармен переглянулись и ничего не ответили; впрочем, через несколько минут, после того как машина на огромной скорости проскочила на красный свет уже третий перекресток кряду, Кармен чуть наклонилась к Римини и тихонько спросила: «Это что, вирус?» Римини вопросительно посмотрел на нее. «Я про музыку», — уточнила Кармен. «А», — сказал Римини и прислушался — в динамиках действительно звучал «Вирус». Еще несколько минут они молча прислушивались, словно ожидая, что в каком-то аккорде или в какой-то строчке текста вдруг обнаружится совершенно особое, исполненное глубокого смысла, адресованное лично каждому из них послание. Кармен стала непроизвольно подпевать в такт знакомой музыке, а затем неожиданно поднесла к лицу руку, которой только что гладила себя между ног. «Просто вода», — сказала она, словно бы с разочарованием, и тотчас же сунула руку под нос Римини. Тот не стал принюхиваться, но просто прижался к ладони Кармен губами и уже не отпускал ее до конца поездки. «Откуда заезжать — по Гаскон или по Потоси?» — поинтересовался таксист за несколько кварталов до больницы. Римини задумался, сбитый с толку совершенно неуместными, как ему показалось, нотками превосходства в голосе водителя. Он обернулся к Кармен, но та как раз смотрела в окно и явно была мыслями очень далеко — как от машины, так и от топографических премудростей. «А какая разница?» — спросил Римини у шофера. Тот с торжествующей улыбкой на лице посмотрел на Римини в зеркало заднего вида и торжественно объявил: «Эй, мужик, а ведь ты не въезжаешь. Сворачивать-то надо с Потоси. Родильное отделение у них с той стороны».

Санитар усадил Кармен в древнюю инвалидную коляску и удалился под душераздирающий аккомпанемент резиновых подошв, издававших кошмарный скрип и стон при каждом его шаге; вместо него откуда-то появилась молодая женщина-врач, пригласившая вновь прибывших следовать за ней. Римини покатил кресло. К этому времени он уже успел не на шутку переволноваться и обозлиться на весь мир: ему казалось, что даже время течет непростительно медленно, и те несколько минут ожидания, которые выпали на их долю в приемном покое, были просто невыносимы. Ожидание казалось ему просто чудовищным — словно Кармен истекала кровью на глазах у множества врачей, и не где-нибудь, а в больнице, и при этом на нее никто не обращал внимания. На самом же деле дежурный акушер осмотрел Кармен почти сразу после того, как она появилась в приемном покое; Римини показалось, что под маской безразличия тот пытается скрыть от них свою серьезнейшую обеспокоенность состоянием пациентки. Кармен же, оказавшись в стенах родильного отделения, словно сбросила с себя груз ответственности и почти отключилась, впав в какое-то странное полубессознательное состояние; акушер заверил обоих, что родить прямо сейчас у Кармен даже при всем желании не получится и что придется некоторое время подождать. Вслед за этим он вызвал врача, чем изрядно обеспокоил Римини. Больше всего переезду из приемного покоя в кабинет дежурного доктора противилось старое кресло-каталка: его передние колесики так и норовили встать перпендикулярно направлению движения и, сколько Римини ни бился, никак не хотели ехать туда, куда ему было нужно; приходилось останавливаться, обходить кресло, опускаться на колени и руками возвращать колесики в требуемое положение — все это повторялось через каждые несколько метров. Врач вошла в крохотный кабинет, в котором с трудом помещались кушетка, вешалка и почему-то — высоченный табурет, как из какого-нибудь виски-бара семидесятых годов; повесив себе на грудь стетоскоп, она предложила Кармен перебраться на кушетку и попросила Римини выйти за дверь; тот медлил — слишком уж не хотелось терять Кармен из виду. Чтобы оправдать свое присутствие, он стал суетливо помогать ей во всем — пересечь крохотный кабинет, развернуться и сесть; эти нехитрые движения он заставил ее сделать так медленно, словно под его ответственностью оказалась стеклянная кукла. Кармен аккуратно откинулась на кушетку, уперев локти в черный дерматин, а Римини помог ей поднять ноги на край ложа — выглядело это торжественно и чуть театрально: Римини походил на колдуна или фокусника, старательно готовящего своего ассистента к сеансу левитации. Разогнувшись, он тотчас же встретился взглядом с женщиной-доктором; та смотрела на него столь же безразлично, разве что чуть более снисходительно, чем раньше. «Выйдите, пожалуйста, в коридор», — повторила она. Римини вспомнил, как в детстве он порой, понимая, что упрямство ни к чему не приведет и ничего не изменит, все равно настаивал на реванше в заведомо проигрышной партии. Не желая выглядеть столь же глупо и сейчас, он вопросительно посмотрел на Кармен, словно ожидая от нее окончательного вердикта — стоит ли продолжать упорствовать или же можно покориться судьбе. «Иди, иди», — сказала она, явно выражая желание врача, но не свое собственное.

Осмотр и консультация продлились не больше десяти минут. Все это время Римини, естественно, простоял у самой двери кабинета — как часовой. Он то и дело, убедившись, что в коридоре никого нет, прикладывал ухо к стыку двери и косяка в надежде узнать, что происходит там, в кабинете, чуть раньше, чем ему об этом объявят. Кроме биения собственного сердца, услышать ему так ничего и не удалось. За это время мимо него прошли санитар с носилками, монашка в очках, двое врачей в бахилах и с масками, опущенными на грудь; затем медсестра прокатила мимо него коляску со стариком, съежившимся под тяжелым шотландским пледом, — увидев Римини, старик повернул голову в его сторону и даже приподнял было руку, не то здороваясь с незнакомцем, не то прося его о помощи; именно в этот момент дверь в кабинет распахнулась и зазевавшийся Римини чуть было не упал в проем. «Вашу жену нужно госпитализировать, — услышал он голос врача. Женщина сунула ему в руки какие-то бумаги и сказала: — Идете на первый этаж и оформляете поступление пациента в приемном покое». И что — это все? Так просто? Римини попытался что-то возразить — опять же, скорее как в детстве, когда сам факт протеста казался ему доказательством собственной независимости и самостоятельности; но врач уже повернулась к нему спиной и пошла прочь по коридору — двигалась она легко и стремительно, словно бы не шла, а слегка подпрыгивала на пружинящих резиновых подошвах спортивных тапочек; глядя ей вслед, Римини вдруг ощутил безотчетное желание сыграть в теннис — лучше всего на грунтовом корте, свежепосыпанном кирпичной пылью.

Он вошел в кабинет. Кармен лежала на кушетке в том же положении, в котором оставил ее Римини. Ее прикрыли серым покрывалом, и бледные руки вырисовывались на фоне шерсти не то как протезы, не то как экспонаты анатомического театра. При этом Кармен улыбалась — подозрительно спокойно и умиротворенно, как человек, одурманенный наркозом, который не страдает не потому, что у него ничего не болит, а просто потому, что ничего не чувствует; можно было подумать, что ей очень удобно на этой жесткой дерматиновой кушетке, что резкий холодный свет кажется ей теплым, а казенная обстановка — уютной; Кармен словно была готова провести здесь не час и не два, а сколь угодно долго — ее здесь будто бы все устраивало. Чувствуя себя виноватым за то, что его не было с нею рядом несколько минут, Римини подошел к Кармен, наклонился над ней и взял за руку. Его потрясло, насколько безжизненно и отчетливо проступил узор вен под ее почти серой полупрозрачной кожей. Он прижался губами к ее уху и зашептал, что клянется ей, что больше ни на миг не покинет ее, что не оставит ее одну, по крайней мере до тех пор, пока не вернется врач, что не позволит… «Иди, иди, — сказала Кармен, высвободив руку и похлопав ею Римини по плечу, словно это его, а не ее нужно было успокаивать. — Серьезно. Мне здесь хорошо. Ты не волнуйся. Иди прогуляйся. Расскажешь мне потом, что в этой больнице где находится. Договорились?» Римини выпрямился, ошеломленный тем, как легко терпение и спокойствие Кармен перевесили всю его суету и стремление казаться — и быть — полезным. Он оглянулся с порога, чтобы в последний раз посмотреть на нее, и вдруг в его мозгу пронеслись одна за другой кошмарные картины, практически парализовавшие его способность к осмысленным действиям; ему вдруг показалось, что вот сейчас он уйдет — а Кармен уведут, увезут неизвестно куда, и никто не сможет сказать, в каком корпусе, в каком отделении, в какой палате ее теперь искать. Вот он уйдет — а Кармен срочно прооперируют, потому что обнаружат у нее какое-то заболевание, срочно требующее радикального вмешательства. Вот он уйдет — а Кармен похитят; она будет рожать в плену, и похитители заберут ребенка, а у него, у Римини, не хватит денег, чтобы выкупить заложников. Вот он уйдет — а Кармен родит без него, и именно поэтому ребенок родится мертвым или ненормальным. Вот он уйдет — а Кармен умрет прямо в родильной палате, так и не поняв, что умирает и что его нет рядом… Римини вздрогнул, открыл дверь и, оглянувшись, помахал рукой; опять получилось затянуто и излишне театрально; Римини прекрасно понимал, что делает это для того, чтобы его образ получше запечатлелся в памяти Кармен — на случай, если муж станет последним, увиденным ею в этой жизни; кроме того, ему хотелось показать этим жестом, что остаток дней он будет чтить память безвременно покинувшей его возлюбленной… Наконец Кармен подняла руку и едва ли не раздосадованным жестом дала Римини понять, что ему пора; в общем, он с облегчением понял, что умирать никто не собирается и что Кармен попросту выпроваживает его, предлагая заняться чем-нибудь полезным.