ЧАСТЬ ВТОРАЯ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Римини потел в кабинке переводчика, вытирая пот с лица уже насквозь промокшим носовым платком, который только что сунула ему в руку Кармен; наконец он услышал, как Пусьер не произнес, а словно выплюнул последние слова какой-то на редкость длинной, сложной, насыщенной невидимыми скобками и прочими вставными элементами фразы; прижимая наушники к ушам, он дважды произнес отчаянное заклинание переводчика-синхрониста: «Пожалуйста, повторите последнее предложение. Пожалуйста, повторите предложение». Но Пусьер был полностью погружен в себя и не стал ничего повторять — Римини пришлось допереводить этот пассаж по памяти, и получилось это, как и следовало ожидать, не слишком хорошо; он сидел, опустив голову, и бубнил почти не связанные между собой грамматически слова, словно экономя последние силы перед надвигающейся катастрофой. Неожиданно — совершенно неожиданно — Пусьер замолчал; нет, он не просто перестал говорить, но, как показалось Римини, увел за собой в безмолвие все вибрации звукового диапазона, пронизывавшие вплоть до этой секунды помещение, где шла лекция, а заодно и все, что звучало в этом мире. Пауза вполне могла оказаться спасительной передышкой, о которой мечтает каждый синхронный переводчик, — Римини коллекционировал такие паузы как знаки расположения высших сил; эти дарованные небесами секунды нужно было использовать для того, чтобы перевести дыхание или же — в отчаянной ситуации — нагнать отставание перевода от оригинала. Подиум, на котором стоял стол докладчика, находился впереди и несколько ниже уровня кабинки — достаточно было бросить взгляд через стеклянную перегородку, чтобы понять, что там происходит и почему выступление прервано. Но Римини туда смотреть не стал. Ему было страшно. Сидеть в кабине у микрофона и молчать, когда в наушниках звучит текст, — вот вечный кошмар, преследующий переводчика-синхрониста; более же всего Римини боялся замолчать, переводя вот такие сложные по содержанию и по синтаксису предложений доклады, где, сбившись один раз, можно было запороть всю работу. Лекции Пусьера вообще давались ему тяжело, особенно когда тот входил в раж и по сорок минут, без секундной паузы, подгонял первыми словами нового предложения еще не отзвучавшие последние слова предыдущего. Что-то подсказывало Римини: это не передышка, это сбой или, быть может, несчастный случай. Кто-то должен упасть в эту разверзшуюся пропасть безмолвия. Наконец он набрался храбрости, оторвал взгляд от стола перед собой и увидел Пусьера, сидящего неподвижно, слегка наклонившись над бумагами — вроде бы ничего необычного. Но уже в следующую секунду он стал заваливаться вперед, чуть в сторону, и уперся лбом в графин с водой, который стоял рядом с микрофоном. Это было его четвертое за неделю выступление перед большой аудиторией и первое, до середины которого он добрался, ни разу не воспользовавшись этим сосудом.

Графин был хрустальный, несколько пузатый, но с изящным горлышком и элегантной ручкой в форме изгиба лебединой шеи. Пусьер таскал его с собой повсюду, как талисман. Графин был первой вещью, которую он стал искать в чемодане, едва вошел в гостиничный номер через час после того, как его самолет приземлился в аэропорту. Всю дорогу до гостиницы Римини поддерживал с Пусьером светский разговор: неудобство долгого перелета; завидное рвение офицера, который, увидев в миграционной карточке гостя запись «лингвист», решил продемонстрировать ему, что и аргентинцы не лыком шиты, и стал лихо переходить с одного языка на другой, обнаружив как минимум рудиментарные познания в полудюжине наречий; плакат с рекламой женского белья, на который Пусьер продолжал смотреть и после того, как машина миновала придорожный щит, отчего в конце концов даже растянул шейные связки; особенности климата в долине реки Ла Плата. Римини ворочал языком не без труда и поддерживал беседу как из вежливости, так и для того, чтобы просто не уснуть самому; в гостинице Пусьер сразу же открыл внушительных размеров чемодан и запустил руки в залежи рубашек и свитеров — он явно сомневался в том, что в Южной Америке возможно лето, как и вообще подозрительно относился ко всему, что касалось местных особенностей, нравов и традиций; добравшись наконец до дна, он стал вынимать какой-то громоздкий предмет, по ходу дела приводя в полный беспорядок содержимое чемодана, так уютно и безопасно пролежавшего в багажном отсеке самолета почти сутки, пока продолжался трансатлантический перелет. Наконец Пусьер извлек на свет плотно перевязанный и едва ли не опечатанный сверток. «Я его сам паковал. Не доверяю этим ребятам в аэропорту», — сообщил гость и стал аккуратно, но при этом с явным нетерпением срывать со свертка бечевку, скотч и первый слой бумаги — плотной, цвета темного дерева; второй рубеж обороны был представлен мягкой бумагой цвета сливочного масла. Пусьер заставил себя успокоиться, проверил, не дрожат ли у него руки, и стал аккуратно освобождать свою драгоценность от бесконечных шуршащих оболочек. Листки он бережно расправлял и складывал довольно ровной стопкой на углу кровати; в воздухе висело такое напряжение, словно Пусьер был как минимум сапером, обезвреживающим шаг за шагом хитрую бомбу со множеством взрывателей. Римини было душно; из зеркала на него глядела его собственная раскрасневшаяся и усталая физиономия. С одной стороны, ему казалось, что было бы лучше оставить гостя наедине с его сокровищем, тем более что сцена послойного снимания одежек была на редкость интимной и явно не предназначалась для посторонних глаз; тем не менее элементарная вежливость требовала его присутствия в течение еще какого-то времени. Римини так и остался стоять посреди комнаты, глядя перед собой в пол и размышляя над тем, что, как и следовало ожидать, из четырех членов оргкомитета, включая предательницу Кармен, он оказался единственным, кто сдержал слово и не поленился приехать в аэропорт, чтобы встретить всемирно известного лингвиста. Тем временем гость наконец добрался до последнего листа бумаги, который нежно прильнул к графину, словно не в силах с ним расстаться; Пусьер с восторгом созерцал эти чудеса физики, а Римини — не без разочарования — графин. «Это, если хотите, профессиональное заболевание, — сообщил ему лингвист из ванной, открывая кран, чтобы сполоснуть свое сокровище. — Когда я выступаю перед аудиторией, у меня всегда пересыхает во рту».

Тишина была настолько густой и непроницаемой, что казалось, сам воздух в этом безмолвии становится плотней и тяжелей. Кармен почти не дышала. Римини сфокусировал взгляд на докладчике. Да, это был он, все тот же Пусьер, — но в его осанке, в его напряженной спине что-то неуловимо изменилось: в позе чувствовалась искусственность — он словно завис над стулом в нерешительности, не зная, стоит возвращаться в сидячее положение или есть смысл взять да и рухнуть вперед, прямо в первые ряды. Опирался он на стойку микрофона, схватившись за нее рукой; взгляд профессора был устремлен в какую-то точку примерно в середине зала. «Сердечный приступ, — подумал Римини. — Еще не хватало, чтобы он копыта отбросил прямо на лекции». Обернувшись к Кармен, он не без удивления обнаружил в ее глазах тот же полубезумный неподвижный огонь, который он видел и во взгляде лингвиста, — оба, профессор и коллега Римини, словно стали жертвами одного и того же заклинания, превращающего человека в неподвижную статую; Римини чуть повернулся в ее сторону, поднял руку и… на мгновение его ладонь остановилась над голым плечом Кармен, загоревшим под летним солнцем и почему-то рассеченным тонкой белой полоской на две бронзовые половинки. Римини понял, что не знает, как быть дальше, — эта белая полоска окончательно вывела его из равновесия; он хотел было изобразить какое-то здравое действие и сделать вид, что собирается положить руку, ну, скажем, на спинку стула Кармен, а еще лучше — на какой-нибудь выступ стенки кабины у нее за спиной; при этом он никак не мог понять, что же мешает ему это сделать; он с удивлением смотрел на свою застывшую в воздухе руку и осознал, что думает лишь о том, что же это за белая полосочка, видимая даже в полумраке их тесной кабинки, и откуда она взялась на этой загорелой коже. След от бретельки купальника? Старый шрам, побледневший от времени? Временная татуировка? Или же — тропинка, протоптанная муравьями, совершающими свое бесконечное восхождение и спуск по стволу дерева? У Римини по коже пробежали мурашки. Он почувствовал, как неподвижный Пусьер, весь легион коллег и студентов, до отказа забивших большой зал университетского театра, все эти скрипучие кресла и старые полинявшие шторы, все, что замерло на мгновение, погрузившись в полное безмолвие, — все это куда-то исчезло, унеслось на край земли со скоростью света, оставив его один на один даже не с частицей этого мира, а с ее бесплотным образом, наподобие теней на экране уже выключенного телевизора. Исчезло все — все, кроме плеча Кармен и белой полосочки на нем.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Как это часто бывает, когда влюбленность возникает в одну секунду, но после долгих дней, а то и лет знакомства, Римини казалось, что все вокруг происходит одновременно с головокружительной быстротой и невыносимо медленно. Если влюбленность — это случайность, нечто столь же стремительное, молниеносное и всегда непредвиденное, как авария на дороге, то вел он себя на редкость непунктуально: с осознанием своей влюбленности он безнадежно опоздал и в то же время изрядно поторопился. Мысленно он перебрал все события последних дней. Они с Кармен практически не расставались: самыми трудными были часы синхронного перевода лекций Пусьера, по ходу которых они сменяли друг друга у микрофона. Помимо этой работы они находились вместе во время ужинов в пышных, слишком ярко освещенных ресторанах, на рабочих совещаниях в холле отеля «Крильон», где Пусьер в основном зевал да оценивающе рассматривал молоденьких горничных и лифтерш в гостиничной униформе. Затем шли долгие часы подготовки текстов лекций к переводу; Римини подчеркивал то, что считал нужным, цанговым карандашом, а Кармен — желтым маркером: при этом оба упражнялись в остроумии, снабжая текст бесчисленными дурацкими комментариями. Напряженными были и минуты непосредственно перед лекциями: запершись в какой-нибудь комнатушке, Римини и Кармен настраивались на работу — то есть жаловались друг другу на свои хвори: Римини, как правило, — на повышенную температуру, которую не мог зафиксировать ни один градусник, а Кармен, с куда большими основаниями, — на усталость и сонливость; истинной же целью этих стенаний было выжать из коллеги слова сочувствия и заранее заручиться некоей индульгенцией на тот случай, если перевод не пойдет. Оба с удовольствием за глаза осмеивали Пусьера — его графин, его шотландский галстук, который он использовал в качестве ремня, пучки волос, торчавшие у него из ушей и ноздрей, слишком короткие брюки… Но это плечо, это обнаженное плечо Кармен — оно ведь было в каждой из этих сцен: то крупным планом, когда они обедали за отдельным маленьким столиком совсем близко друг к другу, то чуть не в фокусе, но тоже где-то рядом; в общем, Римини сам удивлялся тому, что не понял смысла этой восхитительной детали, которая постоянно присутствовала в его жизни на протяжении последних дней. Когда же он догадался, что все это может значить, — было уже поздно: так порой зазевавшийся пешеход не обращает внимания на красный сигнал светофора и выходит с тротуара на проезжую часть, а когда понимает, что этот сигнал означает потенциальную смертельную опасность, — оказывается слишком поздно: опасность потенциальная оборачивается реальной катастрофой.