В общем-то, больше они ничего и не делали, если не считать нескольких изматывающих часов, проведенных на террасе за игрой в домашний бейсбол, — настоящие турниры, а не партии. Особенно тяжело они давались Римини — ему приходилось то и дело спускаться и подниматься по склону невысокого холма, на котором стояла терраса, к его подножию, в небольшой сосновый лес, куда имели обыкновение скатываться пропущенные или неудачно отбитые мячики. Кроме того, они с Верой погуляли по окрестным дорожкам и тропинкам и успели несколько раз от души попотчевать друг друга горячим шоколадом в кафе, хозяйками которого были две неразговорчивые строгие румынки, и пару раз поужинать в местном ресторанчике с пластмассовыми, подсвеченными изнутри стенами и вялыми, апатичными официантами — впрочем, после одиннадцати вечера эти ребята словно преображались: скидывали фартуки, надевали широкополые шляпы, брали в руки кнуты и болеадорас, и обеденный зал мгновенно превращался в сцену, где разворачивалось великолепное фольклорное шоу, посвященное жизни гаучо. Все три дня Римини был на вершине физического, плотского, совершенно бездумного счастья. Ни намека на стеснение, на стыд — их с Верой общность угрожающе приближалась к стадии неразрывного единства, как у сиамских близнецов. Оставаясь на несколько минут в одиночестве, Римини развлекался тем, что с упорством, заслуживающим лучшего применения, пытался найти хоть какую-то трещину в этих отношениях, хоть какое-то темное пятнышко, пытался — и не мог. Ему, натуре, вечно жаждущей противоречий, хотелось испытать разочарование, но — мир был безоблачным и спокойным; на небосводе круглые сутки не было ни единого пятнышка от горизонта до горизонта, и казалось, это будет длиться вечно. Ничто не могло испортить им настроение. Они были неуязвимы для неприятностей и для недобрых предчувствий.

Римини не насторожился, даже когда Вера, подписывая в очередной раз чек, по которому расплачивалась кредитной картой, как ни в чем не бывало вытащила из сумочки черную ручку «Реформ» — ту самую, от которой Римини вроде как избавился уже много дней назад; к немалому удивлению хозяина, в руках Веры перо писало легко и свободно, на него совсем не приходилось нажимать. «Мне стало ее жалко, и я решила ее оставить, — сказала Вера, улыбаясь чуть виновато, чтобы заслужить прощение Римини. — Ты ведь не против?» Да нет, конечно, он был не против. Не против чего бы то ни было. Мир был так далеко, и Римини словно стал для него невидимым. Более того, в этот момент он был готов отдать все, что угодно, за малую толику неприятностей, боли и разочарования — которые, как он, конечно, в глубине души понимал, еще ждут его впереди. Римини казалось, что он уже никогда больше не будет таким сильным и храбрым, чтобы бесстрашно и легко принять свою долю страданий. Вот он и хотел воспользоваться этой минутой торжества. Организовать несчастье в подходящий момент ему не удалось — потому что счастье не поддается никакому административному регулированию. Счастье — это потери, утраты, исчезновения и — усталость.

Римини давно не чувствовал себя таким усталым, как в тот момент, когда на дрожащих, подкашивающихся ногах подходил к обратному автобусу. Дело было не в долгих прогулках по пляжу, не в изматывающей беготне за мячиками по террасе, даже не в непривычных, странных, но таких возбуждающих гимнастических премудростях, которыми ему пришлось овладеть, занимаясь любовью с Верой, по ее настоянию — в уединенных местах на свежем воздухе. Нет, эта усталость была неотъемлемым свойством счастья — когда не плывешь сам, а предоставляешь нести себя течению реки, в которой нет ни порогов, ни водоворотов. В общем, Римини сел на свое место и уснул еще до того, как они отъехали; безмятежный сон продолжался, пока автобус не вернул Римини к реальной жизни резко и даже грубовато — сначала один сильный клевок носом, а затем еще несколько толчков — с ослабевающей амплитудой, но от этого не менее неприятных; в тот момент, когда автобус наконец полностью остановился, у Римини возникло ощущение, что усталая машина даже присела и стала ниже ростом — словно одновременно сдулись все четыре колеса.

Римини поднял голову и увидел вставшего в проходе водителя-сменщика, который доставал куртку и набрасывал ее себе на плечи. Слух возвращался к только что пробудившемуся сознанию медленнее, чем способность воспринимать зрительные образы. Как называлась промежуточная остановка, объявленная водителем, Римини толком не расслышал; шофер открыл дверь и вышел со сменщиком на улицу — в открытый проем ворвался холодный ночной воздух. Пассажиры начали шевелиться и сонно потягиваться; кто-то зажег свет, уничтожив тем самым последние следы сонного ночного уюта. Римини понял, что при свете, в шуме и на холоде уснуть ни ему, ни Вере не удастся, и, улыбнувшись ей, стал пробираться к выходу.

Они устроились за столиком в глубине придорожного кафе — как можно дальше от дверей и поближе к своим шоферам, которые уже успели не только заказать, но и получить по здоровенному сэндвичу из целого французского багета; за соседним столиком пожилая женщина методично отламывала для маленькой девочки, сидевшей рядом, маленькие кусочки от сдобной булки. Римини и Вера заказали себе кофе и пару круассанов. Положив голову на предплечье Римини, как на подушку, Вера зевнула в свое удовольствие и начала даже не пересказывать, а почти напевать ему содержание какого-то своего сна, на ходу расцвечивая повествование явно только что придуманными деталями. Пока одно из воплощений Веры, бледное и более юное, чем она в реальной жизни, с родимым пятном на половину лица — в снах ее часто одолевали подобного рода кошмарные детали, уродовавшие ее красоту, — спускалось по винтовой лестнице, торопясь успеть на какое-то важное, но, как и полагается во сне, неназванное и неопределенное свидание, Римини гладил ее по голове и медленно обводил рассеянным взглядом помещение, — именно так смотрят на мир люди, которые только что проснулись и при этом знают, что очень скоро снова погрузятся в сон. Он лениво осмотрел прилавок со сладостями, книжную витрину, на которой выделялась кричаще-красная обложка бульварного романа; затем его взгляд упал на стойку прессы со вчерашними газетами, скользнул между головами склонившихся над столиками попутчиков и стал возвращаться к столику, за которым сидели они с Верой. В следующую секунду Римини чуть не подпрыгнул от неожиданности, увидев огромное, очень серьезное лицо, заполнившее собой чуть ли не весь сектор обзора, — но почти сразу понял, что эффект гигантизма был достигнут за счет существенного сокращения дистанции: сидевшая за соседним столом маленькая девочка подошла к Римини вплотную и с самым серьезным видом протянула ему кусочек булочки. Римини заметил над верхней губой ребенка тонкую полоску темного сахара, похожую на пробивающиеся усики. Девочка внимательно, почти не мигая смотрела на него, словно желая удостовериться в том, что он не выбросит и не отложит угощение на тарелку; лишь убедившись в том, что Римини начал жевать булку, она вернулась к своему столику и забралась на довольно высокий для себя стул, не забыв подложить маленькую подушечку — чтобы доставать до края стола. Буквально через минуту, воспользовавшись тем, что бабушка на что-то отвлеклась, девочка вновь слезла со стула и, шаркая по полу подошвами ортопедических ботиночек, вновь подошла к Римини с очередным щедрым подношением. «Спасибо», — сказал он. От этой светловолосой, с обветренными и загорелыми щеками девочки исходило ощущение неопрятности — словно ее не мыли и не переодевали уже несколько дней. «Ешь», — сказала девочка. Ее голос оказался неожиданно низким и хриплым, как будто детскими губами говорил кто-то другой — взрослый и не слишком любезный. Римини без особого удовольствия стал демонстративно пережевывать сдобное тесто, ощущая себя поднадзорным — не то пациентом, не то заключенным. «Ах, как вкусно», — сказал он, преувеличенно активно ворочая челюстями. Он проводил взглядом девочку, двигавшуюся нескладно, как сломанная кукла, и ему на глаза почему-то навернулись слезы. Девочка в очередной раз взялась за недощипанную булку, а ее бабушка, явно смирившись с цикличностью происходящего, для проформы поинтересовалась: «Что, решила покормить дяденьку?» Сжимая в кулаке очередной кусок, девочка, счастливая от сознания того, что делает хорошее дело, уже знакомой дорогой стала пробираться к Римини. Тот улыбнулся ей, но внезапно почувствовал какую-то неловкость — словно все это разыгрывалось как спектакль у кого-то на глазах. Малышка положила булку на тарелку, стоявшую перед Римини, и внимательно посмотрела ему в глаза; судя по всему, что-то подсказало ей, что игра не приводит дяденьку в восторг и что ее замечательному времяпрепровождению подходит конец. Губы девочки дрогнули, их уголки опустились вниз, и стало понятно, что еще секунда — и ночное кафе огласится детским ревом. Римини понял, что не имеет права просто так взять и выйти из игры; вздохнув, он опять с преувеличенно довольным видом протянул руку к куску булочки, как вдруг что-то сверкнуло в воздухе, и рядом с его пальцами — в том самом месте, где буквально секунду назад находилась детская ладошка, — со всего размаху ударилась металлическая вилка. Все произошло настолько стремительно, что никто ничего не понял, а девочка даже не успела испугаться. Римини обернулся к Вере, которая сжимала рукоятку вилки. «Это еще что такое?! — шипела она, как змея. — Может быть, ты ее еще и оближешь? Давай, не стесняйся, начинай сразу между ног». Она была бледна как смерть, зато ее глаза налились кровью. Римини показалось, что он слышит скрежет ее зубов; еще немного, и на губах у нее от ярости выступила бы пена. Все это продолжалось считаные секунды. Затем, словно тот же самый злой дух, что вложил Вере в руку вилку, теперь приказал ей отступить с поля боя, она послушно вскочила из-за стола, не заметив, как ударилась бедром об угол, почти бегом пронеслась по залу кафе, ногой распахнула дверь и скрылась в автобусе, где и объявила Римини бойкот, продолжавшийся следующие двое суток.