Бывают плохие сны, которые продолжают давить на психику человека и после его пробуждения, — точно так же внезапное напоминание о Рильтсе окрасило весь день Римини в мрачные тона. Римини даже не вспоминал больше о художнике, но где-то в дальнем уголке сознания продолжал ощущать ненавязчивое и одновременно непреходящее присутствие чужого человека, монотонное, как эхо какой-то былой боли. Римини постарался забыться, погрузившись в работу с головой. В эти дни он переводил, а точнее сказать — переписывал антологию совершенно нечитабельных рассказов о половых извращениях; каждый следующий рассказ — новый интересный клинический случай — он предвкушал, как курортная читающая публика ждет постельной сцены в каком-нибудь толстенном романе, действие которого разворачивается в экзотических азиатских декорациях. Столько кокаина, как в тот день, он еще никогда не принимал. Четверть дневной дозы, остававшаяся у него с предыдущего дня, — Вера неожиданно для Римини пришла чуть раньше обычного — была уничтожена буквально в один присест: попрощавшись с Верой, он вдохнул весь вчерашний остаток, даже не удосужившись разделить порошок на две дорожки, чтобы втянуть его обеими ноздрями по очереди. Сочетание возбуждения и бесчувственности, которое он испытал в тот раз, было просто невыносимым, — чтобы избавиться от него, Римини пришлось мастурбировать четырежды в течение каких-то трех часов; ощущая потребность все-таки завершить последний сеанс онанизма, бессильный Римини был вынужден обернуть член трусиками Веры — в последнее время она регулярно оставляла свое белье у него в квартире.

Из всех эффектов развода, по крайней мере из тех, в которых Римини отдавал себе отчет, лишь один продолжал по-настоящему удивлять его: каким образом приметы любви, оставшейся в прошлом, приметы «другой жизни», как ему нравилось мысленно называть ее, смогли не просто выжить в произошедшей катастрофе, но и продолжить существование в новой жизни, не растеряв присущего им глубокого смысла? Как могло получиться, что изменилось все, кроме этого? Интересно, что же это за организмы: такие живучие, что смогли пережить смену геологических эпох, — а умерщвление двенадцатилетней любви, несомненно, было эпохальным рубежом. Иногда, проходя по улице, Римини глазел по сторонам, и его взгляд наугад выхватывал из пространства вывеску с названием какого-нибудь бара, плакат с рекламой фирмы, производящей одежду, табличку с названием станции метро, обложку книги, лежащей на уличном прилавке, журнал в витрине киоска, собаку, название курорта на рекламе в витрине туристического агентства, еще что-нибудь — казалось бы, незначительное, но при этом настолько полное прошлой жизнью, что Римини становилось физически не по себе: какая-то невидимая рука словно рвала ему душу на две части. Это было огромной силы столкновение двух массивов времени — не двух чувственных опытов. Оказавшись в самом центре столкновения, Римини начинал думать о том, нельзя ли найти какое-нибудь радикальное, быть может даже хирургическое, решение этой мучительной проблемы; ему вдруг начинало казаться, что амнезия, по крайней мере частичная, — это вовсе не кара Господня и не прозябание в тусклом унылом пространстве, где не хватает одного измерения, а, наоборот, подарок судьбы, Хорошенько поразмыслив, он все же приходил к более здравому выводу: нужно было продолжать бороться за свою новую жизнь — бороться последовательно, преодолевая сопротивление прошлого шаг за шагом и выдирая из своей души, из памяти, из сердца один за другим все те приметы былой любви, которые еще не потеряли для него значения; чтобы справиться с этой задачей, требовалось время и определенная решительность — как, например, для того, чтобы заставить себя вычеркнуть из телефонной книжки тот номер, который явно уже никогда не понадобится.

Часов в шесть, может быть, в половине седьмого, измученный головной болью, с пересохшим, словно набитым песком ртом, Римини встал из-за стола и пошел на кухню, чтобы как-то себя реанимировать. Самочувствие было ужасное. Каждое движение заставляло его издавать то болезненные стоны, то недовольное сопение. В первый раз за все это время мысль привести себя в чувство при помощи кокаина показалась ему глупой и ребячливой, и впервые он был уверен, что из этого ничего не выйдет. Алкоголь никогда не был его страстью, но на этот раз Римини оживился, обнаружив в глубине буфета бутылку виски. Покупал он ее так давно, что теперь даже не смог вспомнить, сколько она уже у него простояла. Налив себе, как и полагается, «на два пальца», он выпил виски буквально одним глотком. Его передернуло, а затем по всему телу стремительно пробежала волна тепла, переходящего в пламя. Наливая себе вторую порцию, Римини насторожился: из-за двери донесся едва уловимый шум лифта. Римини чуть пошевелился и вздрогнул от прикосновения кромки холодной мраморной столешницы к его детородному органу, который бессильно свисал между разошедшимися полами халата. Он словно просыпался после тяжелого сна. Решив, что пришло время переключить внимание на что-нибудь другое, он вдруг поймал себя на мысли — и она была не столь безумной, как могло бы показаться на первый взгляд, — что в его жизни многое будет зависеть от того, останется он на месте или нет, будет ли прислушиваться отсюда, из кухни, к тому, что происходит на лестнице. Лифт продолжал подниматься, и его движение сопровождалось монотонным звуком — даже, скорее, не звуком, а едва уловимой, передававшейся по всем стенам и перекрытиям здания вибрацией; проезжая мимо каждого этажа, лифт издавал звонкое лязганье, словно преодолевая в эту секунду легкий металлический барьер. Римини стал мысленно считать этажи. Сердце его билось учащенно. Третий, четвертый, пятый… Подсчет прервался, когда Римини, непроизвольно прислушиваясь ко всему происходящему в доме, услышал, как где-то едва уловимо незнакомый женский голос напевает незнакомую мелодию. Еще один звонкий металлический щелчок — и вибрация прекратилась; все звуки, населявшие здание, мгновенно обрушились на Римини, а затем, как по команде, стихли; дом погрузился в молчание. Римини стоял неподвижно, настороженно и недоверчиво прислушиваясь. Где? Где остановился лифт? На его этаже или ниже? Почему ничего не слышно? Он вдруг представил себя со стороны и, непроизвольно устыдившись собственной наготы, поспешил запахнуть халат и затянул его поясом. Наконец двери лифта открылись, и Римини захотелось броситься бегом в прихожую и заглянуть в глазок; но он заставил себя остаться на месте, вняв доводу разума: все равно уже поздно, — и интуиции: главное в этой ситуации — не выдать себя. Он поднял глаза — единственное, как ему казалось, движение, которое он был способен сделать бесшумно, — словно для того, чтобы отвлечься, и его взгляд, пройдя сквозь грязное стекло кухонного окна, уткнулся в такое же окно кухни соседней квартиры: оттуда на него изучающе смотрела чья-то гладко выбритая физиономия с очками на носу. С площадки доносились шаги: кто-то невидимый медленно, как больной, двигался по кругу, судя по всему, подходя по очереди к каждой из дверей и не зная, в какую из них позвонить. Затем, через несколько секунд, позвонили в его квартиру — причем Римини показалось, что звук шел прямо из его головы. Он втянул живот и затаил дыхание. Второй звонок прозвучал вроде бы и сильнее, но при этом с большего расстояния, а следом послышался лязг замка у соседей. Римини словно увидел руки хозяина щенков хаски, почувствовал, как тот отодвигает засов, услышал как сквозь ватную пелену приглушенный лай и голос хозяина, который пытался утихомирить собак. Затем чья-то уверенная, может быть, чуть усталая рука трижды постучала в его дверь. «Настойчивей, настойчивей, он дома», — услышал он голос соседа, а затем — звук открывающихся дверей лифта и шум, поднятый щенками, которые торопились на прогулку. До его слуха донеслись слова благодарности и сразу после них — пять легких, на этот раз неритмичных ударов в дверь. Лифт поехал вниз, унося в своем чреве доносчика и его ищеек. У Римини болели ноги; одну стопу начинало сводить судорогой; по спине ручьями бежал пот. Ему приходилось неотрывно смотреть на виски, чтобы не забыть о том, что он держит в руках бутылку. Все, подумал он. Я так больше не могу. Открою дверь — и будь что будет. Он сделал несколько неуклюжих шагов, которые дались ему так тяжело, словно он не двигал ногами уже несколько лет, и вышел из кухни в прихожую. Взявшись за дверную ручку, он чуть было не повернул ее, как вдруг половица скрипнула под его ногой. Римини непроизвольно замер; ему показалось, что там, за дверью, тоже замерли и стали напряженно прислушиваться. Затем — спустя несколько секунд — он услышал шуршание одежды и, опустив взгляд, увидел уголок маленького светло-зеленого конверта, который прокладывал себе путь через щель под дверью.

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

Да, я тебя ненавижу. Да, я тебя прощаю.

Любовь — это бесконечный поток.

Поскольку я абсолютно уверена, что у тебя не хватит духу сходить на выставку Рильтсе одному (я уже как будто слышу оправдания: слишком много «воспоминаний» — кавычки, кстати, твои), сообщаю, что в четверг в семь часов я буду ждать у входа в музей.

О себе: невысокого роста и глазастая, в желтом плаще (если будет дождь) или же запыхавшаяся, потому что только что приехала на зеленом велосипеде (это если погода будет хорошая).

В любом случае — не ошибешься.

Очень не хочется напоминать тебе, что это твоя последняя возможность.

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

Дождь шел часов двадцать не переставая — начался он глубокой ночью и закончился лишь спустя почти сутки, ближе к полуночи; грохотал этот ливень не хуже, чем эскадрилья самолетов, летящих над городом на бреющем полете. Целые кварталы в низинах затопило; улицы стали руслами рек, воды которых подхватывали автомобили — их несло целые кварталы, пока не прибивало к какому-нибудь памятнику или не впечатывало в стеклянные двери вестибюлей самых красивых и элегантных зданий в нижней части города. Римини застал самое начало ливня. Ему не спалось, и он тихонько, чтобы не разбудить Веру, вышел в гостиную, где так же тихо, едва слышно, включил музыку и сел в кресло, листая какую-то книгу; вдруг он заметил, что диски в двух коробках на столе начали подрагивать и биться друг о друга — вскоре одна из коробок даже угрожающе сползла к краю стола. Только к этому моменту Римини не то услышал, не то почувствовал набегающую подземную дрожь. Он выглянул в окно, и небо прямо на его глазах, за какие-то две минуты, стало из густо-черного сначала красновато-серым, а затем — еще через тридцать секунд — нездорово-желтым, как кожа больного человека; от горизонта до горизонта по этому странно окрашенному небосводу стали метаться грозовые разряды. Римини открыл окно — ему в лицо тотчас же ударила волна горячего душного воздуха. Он увидел, как люди выходят на балконы: мужчины закрывали ставни и форточки, женщины поплотнее запахивали халаты и пытались успокоить младенцев, плакавших у них на руках; эти мгновения совместного ожидания чего-то грозного и величественного напомнили ему едва ли не самые любимые в детстве сцены из фильмов-катастроф — сцены единения людей перед лицом надвигающейся опасности. Только осознав, что дрожь, которую он принял за землетрясение, была лишь реакцией на бурю, разыгрывавшуюся в небе, Римини сумел представить себе мощь надвигавшейся грозы. Наконец раздался удар грома — невероятной силы, из тех, которые, как кажется в первый момент, способны обрушить мир; первые капли ударили Римини в лицо. За несколько минут неравномерная, а затем все более частая дробь дождя превратилась в однообразный гул — ливень хлынул сплошной стеной, и дальше чем на два метра совершенно ничего не было видно. Римини ушел спать, и почему-то в голове у него все время маячил образ яркого желтого пятна, подобного языку неугасимого пламени, — но не тот желтый плащ, о котором писала София, а, скорее, флюоресцирующая накидка, которой пользуются в дождь курьеры-мотоциклисты и развозчики пиццы на мотороллерах.