Римини нырнул в первое же попавшееся такси, которым оказался древний, прокоптивший все вокруг себя «Додж-1500», и, не называя водителю точного адреса, лишь выразительно бросил: «В центр», давая понять, что главное сейчас — оказаться как можно дальше отсюда, и при этом как можно быстрее. Он прекрасно знал, что только что совершил большую ошибку: когда так неосмотрительно поступает герой фильма, даже не у самого впечатлительного зрителя мурашки бегут по коже, а соверши подобную глупость кто-нибудь из персонажей кукольного театра, зал тотчас же наполнится испуганными криками маленьких зрителей. Римини не был циником, а сейчас ему и вовсе было не до того, чтобы демонстрировать якобы присущие ему хладнокровие и безразличие, — он прекрасно понимал, что, отказавшись сейчас задержаться и разобраться с фотографиями, он проявил никак не трезвый расчет, а слабость и готовность подчиняться своим эмоциональным порывам. Он не покинул поле боя, а бежал с него. Дезертировал. Есть люди, которые бегут от вулкана, спасаются бегством от землетрясения, от эпидемии смертельной болезни. Римини же трусливо и безрассудно, бестолково и даже смешно — бежал от обыкновеннейшего, банального раздела имущества при разводе. Он все понимал, но его бросало в дрожь при мысли о том, как они с Софией сядут на пол и, склонившись над коробкой с фотографиями, станут эксгумировать мгновения прошлого, которые она, естественно, будет помнить так же хорошо, как хорошо он успел их забыть. Эта милейшая композиция под названием «интеллигентный развод» приводила Римини в ужас; он бежал от нависшей над ним угрозы хотя бы потому, что ничто из этой груды старых снимков уже не принадлежало ему, ничто не могло доказать, что та, прошлая, жизнь существовала на самом деле и что он действительно был счастлив в те годы. Другое дело — сентиментальные воспоминания, которые непременно бы обрушились на него при просмотре этих снимков и которые Римини просто физически был не в состоянии выносить.

И все же это была серьезная ошибка. Сумей тогда Римини увидеть все последствия этого опрометчивого шага, он тотчас же выпрыгнул бы из такси прямо на ходу и бегом вернулся бы туда, в квартиру, где грузчики уже отбивали стены и двери углами выносимых шкафов. Он бы согласился на грусть, на печаль, на сладость, на последние вспышки нежности, на стерильную близость этого похоронного ритуала и, быть может, даже на то, что вполне могло за ним последовать, — утешение, сочувствие, ласка, такая знакомая дрожь, чуть вспухшие губы, слезы — все то, что обычно заканчивается яркой вспышкой горькой страсти на знакомых простынях и подушках: одежда беспорядочно разбросана по комнате, фотографии валяются по полу, не одна, так другая обязательно прилипнет к бедру или ягодице, а часть фотографий шуршит под телами, бросившимися друг другу навстречу, как сухие опавшие листья. Нет, раздел мебели — это вовсе не главная проблема при разводе. Какой бы эмоциональной значимости ни были все эти вещи, их все же можно использовать по прямому назначению, что позволяет им пережить любые катастрофы в жизни владельцев — более того, они могут даже начать новое существование в новых условиях и наполниться новым эмоциональным смыслом. Другое дело фотографии. Как и большинство пустячков и безделушек, которые годами копятся в каждой семье и вроде бы исполнены глубокого символического значения, они теряют всякий смысл, как только исчезает контекст их существования. Они становятся в буквальном смысле ни на что не годны — в новых условиях у них нет будущего. Их ждет невеселая участь. Вариантов может быть два: уничтожение — Римини, было дело, подумывал об этом, но, представив себя торжественно сжигающим где-нибудь на костре за городом здоровенную коробку с семейными фотографиями, решил, что ему как-то не к лицу образ этакого Атиллы супружеской жизни; второй вариант — в общем-то ничем не лучше первого — это раздел. Ошибка Римини состояла в том, что он не решился ни на один из них, ограничившись отказом принимать участие в судьбе этого наследия. Фотографии так и остались лежать в коробке — ни дать ни взять запрещенные амулеты: когда ими долго не пользуются, они начинают накапливать энергию и наполняются новыми смыслами.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Мир сверкал и переливался всеми цветами радуги, как будто подсвеченный изнутри пылающим пожаром. Римини, уставший, но счастливый, осваивал этот новый мир с жадностью иностранца, приземлившегося наконец, после долгого перелета, в незнакомом городе, в котором давно хотел побывать. Он был настолько поглощен процессом встраивания, вживания в этот новый, яркий мир, что ни сил, ни времени, ни желания на то, чтобы расстраиваться по поводу утраченного прошлого, у него уже не оставалось. О Софии он не думал. Порой, возвращаясь домой часа в два-три ночи, он просто падал на кровать, и вдруг ему приходило в голову, что за весь прошедший день он ни разу не вспомнил ни о Софии, ни о том, что могло быть как-то с нею связано. В эти минуты, когда ему казалось, что образ Софии выкорчевали из его памяти с корнем, Римини и сам с трудом себе верил. Ему оставалось лишь принять объяснение, которое он сам придумал: кто-то — не то новейшая машина, не то какой-то ученый безумец — сумел промыть ему мозг, да так хитро и избирательно, что не затронул никаких других функций. Впрочем, ему достаточно было заглянуть внутрь себя и увидеть, что о Софии он больше не вспоминает, чтобы вновь начать думать о ней, и следующие полчаса — последние полчаса перед сном, которые Римини проводил в постели, даже не раздеваясь, — он посвящал тому, чтобы побороть нежелательные последствия этого бестактного вторжения. Как заключенный, надеющийся на досрочное освобождение за примерное поведение и добровольные работы, Римини перебирал в памяти воспоминания, выстраивал какие-то логические рассуждения и разыгрывал придуманные им же самим сценки, главным действующим лицом в которых выступала София; при этом он все время пытался представить, как он отреагировал бы на эти мысли и воспоминания, приди они к нему непроизвольно, а не в ходе этой принудительной психотерапии. И вот каждую ночь, не то наяву, не то во сне, Римини грустил, боялся, страдал и раскаивался. Он ненавидел свое прошлое и в то же время был неразрывно связан с ним. Как верующий перед сном читает последнюю вечернюю молитву, так Римини каждую ночь отдавал последнюю дань безвозвратно ушедшей любви. Через некоторое время он чаще всего вновь просыпался и подходил к окну; свежий, уже предрассветный ветерок ласкал ему щеки, и Римини смотрел в предрассветное небо, не видя за крышами домов красноватой полоски над горизонтом, предвещавшей наступление очередного жаркого дня. Все его тело слегка вздрагивало. Точно так же он вздрагивал от почти болезненного наслаждения, когда, снимая одежду, прикасался к своему телу кончиками пальцев. Он снова ложился в постель и, приятно растревоженный путавшимися в ногах прохладными простынями, начинал мастурбировать — чем и занимался почти во сне, неспешно, долго, словно не понимая, что и зачем он делает.

Через несколько дней после переезда ему позвонила София. Старательно стерев, словно сточив напильником, в своем голосе все шероховатости, которые могли быть восприняты как упрек, она поинтересовалась, не звонил ли он ей. Дело в том, что у меня сломался автоответчик, пояснила она, вот я и подумала, что ты, может быть, звонил, наговорил мне что-то и думаешь, что я прослушала сообщение, но никак не реагирую. Вот я и решила… Римини подумал было о том, чтобы воспользоваться ситуацией и соврать в ответ на эту бесхитростную уловку. Нет, сказал он, я тебе не звонил. Разговор на некоторое время прервался. «Разве мы не договаривались?» — сказала наконец София. «Да, договаривались», — сказал он и, помолчав, извинился. Затем он пожаловался на занятость и, чтобы сделать Софии приятное, даже рассказал — довольно подробно, — чем именно ему пришлось заниматься в эти дни. София оживилась и поинтересовалась, как он обставил квартиру. Она прекрасно помнила как список мебели, увезенной в новое жилище Римини, так и планировку его жилища. Даже не имея возможности увидеть, что и как расставил Римини в своем новом доме, она дала ему несколько советов, в разумности и точности которых сомневаться, как и следовало ожидать, не приходилось. Разговор шел как бы в двух параллельных плоскостях: на первый план были выдвинуты сугубо технические детали, проблемы и решения, а также бытовая и пока что несколько анекдотическая сторона их новой жизни (само выражение «новая жизнь» употребляла только София и только по отношению Римини); на заднем же плане, словно далекий прибой, звучал гул вспыхивающих и гаснущих эмоций и обновленных расставанием ощущений. «Ну а ты как? Квартиру сняла?» — спросил Римини, который всячески старался не выходить из плоскости бытовых мелочей. Нет, София, оказывается, даже перестала подыскивать себе новое жилье. Да и потом — где бы она нашла себе квартиру более уютную, чем ту, в которой жила сейчас? «Ну да, — сказал Римини. — Просто ты говорила…» — «Да, говорила, — отвечала она, и в ее голосе слышался намек на близкий переход от уныния к злости. — В конце концов, это мой дом, и мне всегда нравилось жить здесь. С какой стати мне отсюда уезжать? Меня что, кто-то выгоняет?» — «Не знаю. Я думал, ты тоже захочешь что-то изменить…» — «Я ничего не хочу менять. Перемен в моей жизни и без того хватает. Сам знаешь каких. Что-то должно оставаться неизменным. Да, может быть, мне здесь и тяжело. Ну и что. В конце концов, в этой тяжести виновата я сама. Понимаешь, это я, я и ты — мы вместе с тобой сделали нашу жизнь сложной. Но это же не повод для того, чтобы уезжать из любимой квартиры!» Вести разговор на ничего не значащие темы сложно: пустяков обычно надолго не хватает. Ближайший супермаркет, бары в окрестностях нового дома, станция метро, хромой консьерж, дети-близняшки у соседей, приемщица в автоматической прачечной, вечно с книгой в руках, — Римини старательно выискивал и дотошно передавал Софии эти маленькие забавные подробности. Он делал это так самозабвенно, словно сам факт их существования доказывал, что все идет нормально, что ничто не кончилось. И все же был в этих мелочах какой-то изъян, что-то эфемерное, малоубедительное и несерьезное. Впрочем, быть может, дело было не в них, а в Софии — в той химической реакции, которая возникала при соприкосновении всей этой шелухи с потребностью в глубоком осмыслении происходящего, которую София со свойственным ей упорством демонстрировала Римини: было похоже, что, с ее точки зрения, все, что не отвечает некоему критерию философской глубины, — это предательство накопленного жизненного опыта. Римини так и видел, как все его новости одна за другой проносятся по ночному небу, дают на мгновение яркую вспышку взаимного интереса и вновь гаснут в густой и душной темноте. Когда София входила в раж и стремилась утвердить торжество глобального и существенного над мелочным и анекдотичным («Мы должны научиться жить с тем, какими мы были, понимаешь, Римини? Это и есть главный урок, который мы можем почерпнуть из нашей любви»), у Римини возникало настойчивое желание немедленно повесить трубку. Они поговорили еще немного — до тех пор, пока каждое произнесенное слово не превратилось в островок речи посреди бескрайнего океана тишины и хрипов на телефонной линии, и Римини, не в силах больше выносить эту пытку, решил положить конец разговору, предложив Софии в качестве оправдания первое, что пришло в голову: «Извини, в дверь звонят». — «Интересно, а я и не слышала. Ты откуда со мной говоришь?» — «Из спальни». Вновь долгая тишина в трубке. Затем — чуть дрогнувший голос Софии: «Девушка?» — «Не уверен, — сказал Римини со смехом, — не думаю». — «Позвонишь мне?» — «Да, обязательно. Я, кстати, на следующей неделе…» — «Не забудь, ты мне кое-что должен». — «Я тебе должен?» — «Даже не мне, а нам. Фотографии. Ты ведь их и себе должен. Я вчера их, кстати, перебирала. Знаешь, их, наверное, тысяча, если не полторы».