* * *

… – А ещё здесь, в Сибири, растёт такой бесценный корешок, который называется «женьшень». Не улыбайся, Устя, это по-китайски. В Китае и Маньчжурии его гораздо больше, но и у нас здесь должен попадаться. Он жёлтый, толстенький и похож на человечка с ручками и ножками… Волосатенький такой. Растёт обычно в низинах, где папоротники, в кедрах… А лист выглядит вот так! – Михаил Иверзнев достал из кармана пальто истрёпанную записную книжку и карандашик, начал набрасывать на ходу рисунок. Устинья, шагая рядом, пристально следила глазами за бегающим по бумаге грифелем.

– Надо ж… На нашу ежевику похоже!

– Похоже, но всё же не то. Ежевика – семейство розоцветных, а жень-шень – аралиевых. В России он не растёт. А вот Юго-Восточная Азия, Китай, наша Сибирь отчасти…

– Так что ж – его здесь, выходит, найти можно? – взволнованно переспросила Устя. – И всё-всё этим корешком вылечить получится?

– Теоретически – да, найти возможно. Но жень-шень попадается очень редко. Вряд ли ты его отыщешь во время этих ваших набегов за грибами.

– Я всё равно поглядывать стану, – твёрдо сказала Устинья – и задумалась. На её лбу, между бровями, появилась короткая морщинка. На своего собеседника она больше не смотрела.

Каторжная партия, которая почти два года назад вышла из Москвы, теперь подходила к Иркутску. Стояли тёплые и сухие осенние дни. Процессия арестантов растянулась по дороге, как нитка рассыпавшихся бус. Кандальные цепи мерно побрякивали в такт неспешным шагам. Конвойные казаки дремали в сёдлах. Каторжанки брели босые. Ещё в начале дороги, во время страшной весенней распутицы, они убедились, что с казённой обувью – одни мучения. Коты вязли и не держались на ноге. В конце концов даже городским арестанткам надоело выуживать неудобную обувку из глубокой грязи. Все покидали коты на обозные телеги и с облегчением зашлёпали по раскисшей дороге босиком. Обутой упорно шла только немолодая арестантка в городской одежде, утратившей со временем приличный вид. За два года пути «барыня» так и не перемолвилась ни словом с товарками по партии. На растахах сидела отдельно. Смотрела в сторону неподвижными злыми глазами, молчала. К цыганке она и вовсе избегала приближаться, и Катька платила ей полной взаимностью. Арестанткам так и не суждено было узнать, что по Владимирке с ними шла знаменитая на весь Мещёрский уезд графиня Шевронская, которая замучила до смерти одну за другой шесть своих горничных. Дело вскрылось, и замять его взятками не удалось. Шевронскую судили, лишили дворянства и отправили в Сибирь.

Душой всей партии по-прежнему была Катька. Никто и никогда не видел её в плохом настроении. Если она не болтала, то пела. Если не пела, то смеялась. Если не смеялась, то разговаривала с мужем на своём языке, и с её загорелого дочерна лица весь день не сходила улыбка. Солдаты и казаки искренне восхищались её гаданием. Передавая цыганку с рук на руки новому конвою, они советовали воспользоваться случаем. Офицеры – словно по эстафете – слушали модные городские романсы, которые Катька откуда-то знала во множестве. Вместе с другими бабами цыганка шмыгала по тайге вдоль дороги, собирая ягоды или грибы. Отстав от партии, она неслась следом во весь дух – с кандальным грохотом и пронзительными воплями: «Подождите, брильянтовые! Сокровище-то, сокровище-то главное ваше забыли!!! Как жить-то дальше без меня будете, яхонтовые?!» Конвойные покатывались со смеху, глядя, как запылённое, чумазое «сокровище», теряя грибы и бешено хохоча, с разлёту врезается в спину своего Яшки. С мужем она проводила целые дни, но на ночь Катьку по-прежнему запирали отдельно. Не помогали ни денежные посулы, ни слёзные уговоры. Только это и отравляло цыганке жизнь. Устинья от души сочувствовала ей, сказав однажды:

– И как ты, бедная, мучишься-то… Я без Ефима с ума бы сошла – столько-то времени! И ведь надо ж было этак попасть вам… А ты ещё вон весёлая какая скачешь!

– Да по-хорошему-то, пустяк это! – отмахнулась цыганка. – Я думала, Бог для меня похуже что выдумает. Пуще всего тряслась, что на детях отыграется…

Подруга не смогла скрыть удивлённого взгляда. Тогда Катька, вздохнув, перекрестилась и нехотя пояснила:

– Грех на мне, понимаешь? Тяжёлый… Уж лет шесть как висит, всю душу высосал… Не поверишь!.. Я ведь – когда мне каторгу объявили – даже обрадовалась! Вот оно, думаю! Заплачу сейчас сама по всем счетам – а детям моим тогда ничего не будет! Так что – пусть уж… Велика невидаль – с мужиком не спать! Да я дольше мучилась, когда он по тюрьмам ошивался! – Она снова широко улыбнулась, блеснув чёрными глазами. И Устинья отчётливо поняла, что больше Катька ничего не расскажет.

В самом конце партии тянулись обозные телеги. На одну из них было свалено имущество Иверзнева. Но ни узлов, ни старого чемодана не было видно под ворохом сухих, подсыхающих и совсем свежих пучков трав и кореньев. Задержав шаг, Устинья дождалась, пока телега нагонит её, и пошла рядом, осторожно перекладывая собранные растения. На её лице появилась слабая улыбка. Михаил продолжал следить за ней. Он не замечал, что на него самого уже давно в упор смотрит Ефим Силин. Взгляд Ефима был нехорошим, а зелёные глаза – стылыми, как октябрьская вода.

Устинья первая заметила взгляд мужа и сразу потемнела. Выпустила из рук большой пучок таволги, который до этого аккуратно расправляла, удаляя подгнившие листья, и быстрым шагом пустилась догонять партию.

– Ефим! Ефим! Да пожди ты, леший!

Тот остановился. Устинья, догнав, с разбегу ухватилась за его плечо.

– Ну? Что опять надулся как мышь на крупу?

– Устька, доведёшь же. Я тебя и впрямь побью так, – не глядя на неё, сквозь зубы сказал Ефим. – И доктору твоему башку сверну, как курчонку. Сил достанет.

– И болваном выйдешь, – сердито сказала Устинья. – Ну чем ты себе башку забил?!

– Сама знаешь чем. Вся партия уж смеётся. Ты ещё давай к нему на телегу сядь и ноги свесь, как жена законная!

– Законная-то я тебе буду!

– Вот и вспоминала бы про то почаще. А то, гляжу, память вовсе коротка стала.

– Совесть у тебя коротка! – не сдержалась Устя. – Забыл, кому Михайла Николаевич лихоманку сгонял во Владимире? Забыл, как он у Антипа нашего вереды сводил?

– Ты сводила. Ты и лихоманку сгоняла, – усмехнулся Ефим.

– А снадобье-то кто приготовил и дал?! – вознегодовала Устинья. – У-у, ирод, никакой благодарности в тебе не обитает! Да на Михайлу Николаевича вся партия молится! Ведь не то, что мы! Барин благородный! А с каторжанами возится, как с братьями родными… Святой человек, а ты ругаешься всё!

– Святые на чужих баб не таращатся.

– Тьфу, дурень ты, дурень! – в сердцах сплюнула Устинья. – Ну как с тобой толковать-то?! Антип Прокопьич, да вразуми хоть ты его – терпежу у меня нет!

Старший брат Ефима, отставший на несколько шагов, только усмехнулся. Антип Силин вообще предпочитал помалкивать. Этот огромный парень с косой саженью в плечах не любил ни свар, ни ругани. Но за два года пути в Сибирь ни один из самых отпетых разбойников не решился на ссору с братьями Силиными. Ещё в начале пути Ефим и Антип вдвоём за минуту раскидали жестокую драку каторжан. Казаки из охраны подоспели, когда всё уже было кончено. Драчуны стонали и матерились на обочине дороги, а Ефим, ругаясь, зализывал царапину от ножа на предплечье. Его брат в это время без особых усилий удерживал в охапке Ваньку Кремня, укоряюще бурча при этом:

– Вздумал тоже, паря… Ножиком-то размахивать без ума… Этак же бог весть до чего домахаться можно! И живого человека порешить, не ровён час! Нет, брат, ты у меня смертного греха на душу не возьмёшь!

Ванька Кремень, у которого смертных грехов на душе было не счесть, бешено выдирался и пытался достать Антипа хотя бы зубами, но куда там… Охрана подобрала ножи, раздав на всякий случай полтора десятка зуботычин. Кремня по приходе в острог уволокли в «секретную», – и больше братьев Силиных никто не трогал.

– Чего нового-то сведала, Устя Даниловна? – с улыбкой спросил Антип, и Устинья улыбнулась в ответ. Сначала сдержанно, затем всё живее начала рассказывать про сказочный корешок женьшень.

– Вот найти бы! Горя бы не ведала, всё бы им лечить могла!

– Нешто мало сена надрала? – хмыкнул Ефим. – Вон – вся телега у барина твоей травой завалена! Копна целая, хоть корову заводи! Другие бабы – ягоды, грибы, а ты из леса всё травку тащишь…

– А лечить-то вас чем?! – рассердилась Устинья. – Да Михайлу Николаичу в ножки впору кланяться, что дозволил телегу свою под травы мои приспособить! Слава господу ещё, что осень бездожжевая выдалась, не сгнило ничего! Прибудем на место – ещё неизвестно, что там да как, а от травок моих одна польза!

– Вот чует барин, чем тебя, дуру, взять, – с издёвкой сказал Ефим.

Устинья только всплеснула руками, не находя больше слов.

Некоторое время они шли не разговаривая. Антип искоса укоризненно поглядывал на брата, но не вмешивался. Чуть погодя он и вовсе прибавил шагу и ушёл вперёд.

Минуту спустя Ефим хмуро спросил:

– Ну – разобиделась, что ль, вконец?

– Много чести будет! – отрезала Устинья. – Ну, Ефим, хоть бы ты сам подумал-то! Что мне до барина? Что ему до меня? Пустяк… Только где же я ещё такое послушаю? Кто мне расскажет – про травы-то, да про коренья, да где искать, да как готовить?

– Ну, этому ты сама любого доктора научишь! – фыркнул Ефим. – Вы со своей бабкой всю округу лечили! Даже от господ к старой Шадрихе-то присылали…

– Мало этого, – твёрдо возразила Устя, – мне бы по-настоящему разуметь… Как господа… Михайла Николаевич вот говорит, что, если правильно взяться – всякого человека выучить можно! И грамоте, и любой науке, и делу любому! И меня тоже, только…

– Зубы он тебе заговаривает, вот что! – уже без улыбки, зло перебил Ефим. – А ты, дура, слушаешь да веришь! И последнее моё тебе слово, Устька, – перестань к барину бегать! Не то…

Устинья вдруг остановилась посреди дороги. Резко брякнули кандалы. Глаза, похолодев, стали серыми, как ледяная кромка на воде.