Лицо Усти потухло на глазах. Взгляд уткнулся в пол, черты окаменели. Иверзнев молча, удивлённо смотрел на свою помощницу, не понимая, чем вызвана такая перемена. Наконец Устинья медленно, запинаясь, выговорила:
– Сами подумайте, Михайла Николаевич… На что же это похоже будет, коли мы с вами… Каждый вечер… Не подумайте, что у меня дурное что-то в мыслях, борони бог… Только не годится это. Люди кругом. Про меня и так бог знает что болтают, а ещё и…
Она не договорила: Иверзнев в сердцах ударил кулаком по стене.
– Что за глупости, Устя! Никто ничего не болтает! Поскольку и болтать нечего! Да и попробовал бы кто рот открыть! Эти варнаки, которых ты здесь лечишь, в лоскута порвут любого, кто про тебя скажет мерзость! Ты же ночами сидишь возле них! Снимаешь боли, сказки им свои рассказываешь! Ни один не посмеет!
– Может, оно и так… – Устя, слегка испуганная его взрывом, всё же упрямо свела брови. – Только…
– Замолчи, ради бога! Я знаю, что ты имеешь в виду! Этот твой Ефим! Который ноги твоей не стоит! Который, между прочим…
– А теперь вы замолчите! – взвилась Устинья, и Михаил невольно осёкся. – Ефим – муж мне! Коль дурить взялся – суди его Бог, а ругать не дам! Всяко с людьми бывает, и доброе, и худое, а только Ефим…
– Воля твоя, но он не должен так обращаться с тобой, – уже спокойнее возразил Михаил.
– Как умеет, так и обращается. Мы с ним не господа, другому обращенью не обучены, – отрезала Устинья и решительно поднялась. – Дозвольте идти, спать давно пора.
– Устя! Подожди, прошу тебя. – Иверзнев загородил ей дорогу. – Прости меня. Не сердись, я, верно, не прав… Бог с ним, с этим твоим разбойником. Верно, в нём есть что-то хорошее, коли ты его любишь, но…
– То-то и оно. И вы меня простите, – грустно улыбнулась Устя. – Вы ведь человек добрый, только – барин, и вам не понять. Уж не обессудьте, никак я не могу с вами грамоте учиться.
– Сможешь, – упрямо сказал Иверзнев. – Да зачем же в долгий ящик откладывать? Вот, смотри! – шагнув к печи, он поднял с пола холодный уголёк. Устинья с недоверчивой улыбкой наблюдала за тем, как Михаил углём выводит на белёном боку печи странные палочки и колечки.
– На самом деле всё легко! Я вообще всегда считал, что детей у нас учат очень бестолково и не так, как нужно… Чем проще, тем лучше, верно ведь? Стало быть, и начинать надо с гласных звуков… И без всяких «азов» и «буков», только голову младенцам забивают зря… Да не крестись ты, ничего учёного я пока не говорю! Вот смотри: это «А», это «О», это «И», а это – «У»! У-у-устинья! Первая буква твоего имени! Запомнишь?
– Не знаю, барин… – растерянная Устя не сводила глаз с чёрных кривоватых букв на белом боку печи.
– Запомнишь, никакой мудрёности тут нет, – как можно беспечнее сказал Михаил. – Мимо этой печи ты бегаешь сто раз на день. Каждый раз будешь останавливаться и вспоминать. Если забудешь – спросишь меня. Понятно?
– Как прикажете…
– Не «как прикажете», а «ура!», – усмехнулся Михаил, и Устя против воли улыбнулась тоже. – И не пугайся – вон как побледнела! Ничего мудрёного, говорю тебе! И букв этих всего-навсего неполных четыре десятка. Даже если в день запоминать по три – через полторы недели уже будешь знать.
– Ни в жизнь мне не одолеть… – пробормотала Устинья. Но глаза её смотрели не отрываясь на чёрные чёрточки. Михаил покачал головой, отвернулся. Увидел стоящую на пороге Катьку. Цыганка подмигнула… И улыбнулась вдруг Иверзневу широкой, сияющей и одобрительной улыбкой.
Понемногу, незаметно, день за днём к заводу подбиралась весна. В тайге, в глубоких оврагах, ещё был виден снег, слежавшийся и чёрный, а на пригорках уже вовсю лезла трава. В небе целыми днями кричали птицы – гуси, журавли, дикие лебеди и цапли, клиньями слетавшиеся на таёжные реки и озёра. Распускались листья. Дальние лесистые горы сплошь затянулись зелёной нежной дымкой. Дни стали длиннее, теплее. Солнце подолгу висело над почернелыми заводскими домишками. По ясному небу, раздавшемуся вширь, словно наполненный ветром парус, плыли ленивые перистые облака. Заводские бабы с первым же теплом сбросили осточертевшие коты и шлёпали по непросохшей грязи босиком.
Каторжане теперь часами сидели после работы на крыльце острога. Пели и слушали песни, иногда пускались в пляс. Кто не умел – те просто тянули носом терпкий, уже пахнущий цветеньем воздух, вздыхали и грустно улыбались.
– Скоро побегут, – уверенно говорили бывалые сидельцы. – Весна подошла, генерал Кукушка команду дал. Нашему брату уже и не сидится в железах-то… Воля всю душу извела!
Цыганка Катька, слыша такие разговоры, только свирепо сопела. Её конокрад всё ещё хромал и по временам заходился таким кашлем, что после долго не мог перевести дыхание и, отплёвываясь, проклинал всё на свете. Было очевидно, что этой весной цыганам не бежать. Однако в первые же дни страстной недели исчезли сразу четверо. Двоих поймали через неделю за тридцать вёрст от завода, в деревенском кабаке. Третий вернулся сам, отощалый и несчастный. Четвёртый, старый бродяга Кидым, сгинул бесследно.
– Вот Кидымка молодец, – одобрительно говорил атаман Берёза. – Не очертя голову помчался, всю зимушку готовился. У него и деньга, и харч на первое время имелся. И люди верные в деревнях у Байкала есть – вывезут! А эти голяки, прости Господи, куда сдёрнулись? Одна радость – в кабаке последние гроши оставить, а потом что? Лапти – они лапти и есть…
– Сам-то не собираешься? – спросил его Ефим.
Они сидели на острожном крыльце, поглядывали через тын на садящееся солнце. Никто не обращал на них внимания: толпа каторжан восторженно голосила, окружив пляшущую Катьку.
– Как не собираться? – усмехнулся Берёза. – Со дня на день пора. Сейчас вот ещё малость растеплеет…
– Меня бы взял с собой, что ли… – тоскливо протянул Ефим.
Атаман коротко блеснул на него холодными голубыми глазами, ничего не сказал. Ефим, не замечая этого взгляда, продолжал смотреть на красный шар солнца.
Со дня знаменитой драки, когда ударом силинского кулака была разнесена печь, прошло больше двух месяцев. Драку эту каторжане вспоминали до сих пор. Но ещё памятней оказался визит Катьки, которая явилась в мужской острог на другой же день.
Увидев на пороге цыганку, Ефим уселся на нарах с самым независимым видом. Но Катьку наглое выражение его физиономии не смутило ни на миг. Сложив на груди руки и небрежно прислонившись спиной к дверному косяку, она громко и с выражением начала объяснять Ефиму, что есть такое французская болезнь. После первых же слов цыганки заржал весь острог. Силин изменился в лице и зашарил вокруг себя руками в поисках чего-нибудь потяжелей. Но запущенный в сторону двери растоптанный кот даже не сбил Катьку с тона.
– Да ты слушай, душа пропащая, тебя жалеючи говорю! Ты в своей дыре медвежьей, поди, и слыхом не слыхал о пакости такой? А мы не первый день на свете живём и поболе твоего в городских болестях разбираемся! Эта твоя Жанетка помнишь каким ремеслом в Москве-то занималась? И сколько народу на ней в постеле опрастывалось? Это ж подумать смерть, что там водиться может у шалавищи этакой! Ты что, парень, три жизни себе наладил, что не боишься связываться? Ты хоть знаешь, что с тобой после той французки будет? Не знаешь? А я вот знаю! Слушай, покуда добрая! Перво-наперво…
И Катька пустилась перечислять – ответственно, подробно и на весь острог. Каторжане гоготали. Цыган Яшка, как мог, притворялся спящим, закрыв кудлатую голову соломенной подушкой, но плечи его подозрительно вздрагивали. Ефим давно бы задушил проклятую ворожиху, кабы не Берёза. Атаман один из всех слушал Катькин монолог без улыбки и даже покачивал головой: верно, мол.
– …а потом и весь нос целиком отвалится к чёртовой матери! – триумфально воздев палец к потолку, закончила Катька. – И чтоб мне околеть вот прямо здесь на месте, ежели вру! Да что я – у знающих людей поспрошай! Вон тут тебе и дядя Берёза скажет, и Торбыч, и Кочерга, и Осяня… Так что, коли ума в тебе нет и жисти молодой не жалко – продолжай, брильянтовый! Хорошая, чистая баба тебе без надобности, вот и ходи без носа! Видать, тоже не нужен! Через задницу дышать станешь!
И под хохот всего барака вредоносная баба величественно выплыла за дверь. Ефим догнал её уже на крыльце.
– Катька, брехала ведь!
– О чём, яхонтовый? – невинно подняла брови цыганка.
– Да что у Жанетки… вот это вот… от французов…
– Ну, отколь мне знать?! – закатила Катька бедовые глаза. – Только ты то в уме держи, что в Москве-то она в весёлом доме служила. Там-то их доктор раз в неделю смотрел насчёт этой французки. А по этапу она два года шла, подола не придерживала, а доктор, конечно, никакой и не заглядывал… Так что всё быть может!
Ефим растерянно молчал. Наконец с запинкой спросил:
– А как бы это… Узнать-то доподлинно?
– Сам узнаешь, – обнадёжила Катька. – Ежели словил уже – не ошибёшься. В три дня всё поймёшь. А коль хочешь увериться – лучше к доктору в больничку сходи, покажи своё хозяйство! Михайла Николаевич тебе враз скажет, офранцузился ты уже аль православный покуда!
Вообразив предлагаемую Катькой ситуацию, Ефим покраснел и выругался так, что восхищённо крякнул солдат у дверей. Катька же залилась звонким хохотом и, уже спрыгивая с крыльца, крикнула:
– Дурак ты, Ефимка, какого свет не родил! Кто же, миллион имея, грошикам медным кланяется? Смотри, упустишь свой миллион-то, счастье на дороге не валяется!
– Дура!!! – рявкнул вслед Ефим, но цыганки уже и след простыл.
– Врала, поди? – вернувшись, спросил он у Берёзы.
Тот пожал плечами:
– Про французку-то? Отчего ж, есть такое… Ты бы, парень, и впрямь поосторожней. Она, французка, правда, не всегда прилипает. Бывает, что обходится. Но уж коль вцепится – спасенья нет.
Несколько дней Ефим ходил как в воду опущенный: мужики боялись даже заговорить с ним. К Жанетке он больше и близко не подходил. Да и та не совалась в мужской острог, не желая снова быть вынесенной оттуда на могучем плече старшего Силина. Через две недели Ефиму сказали, что Жанетка сошлась с молодым вором, пришедшим с последней партией, и он даже вздохнул с облегчением: «Бог миловал… А то кто ж знал, что таковая французка на свете имеется?»
Не возможно оторваться. Читается очень легко. Книга захватывает полностью, порой теряешь связь с реальностью, с головой окунаешься в жизнь героев! Хочется читать и читать????