– Да как же это я дошла-то?! И не вспомню…

– Куда, изумрудная моя, «дошла»?! – хохотала цыганка. – Тебя дядя Репка с Сёмкой Хвостиком на руках отнесли! Как царицу! Да ещё и на цыпочках, чтоб не потревожить! «Устя наша Даниловна умаялась, спит! Мы её осторожненько, чтоб не вздрогнула, до постели доставим. А вы, дьяволы, чтоб тихо тут!..»

– Тьфу, вот ведь срам! – хваталась за голову Устя.

Катька только смеялась:

– Ха, милая моя! Ты им теперь только моргни – на край света донесут, не поморщатся! Тоска ведь смертная здесь по вечерам… Одна забава – карты да песни, так ведь мало кто умеет-то! А уж сказки по-настоящему сказывать – это и вовсе не повстречать! Так что мы им тут с тобой – главная забавуха!

Цыган Яшка уже был здоров, вновь закован, ходил хромая – и был отправлен начальством на завод. Изредка Катька передавала Устинье весть о том, что братья Силины живы и здоровы, работают, и начальство ими вполне довольно. Устинья спокойно выслушивала, кивала, молчала. Катька недовольно сопела. Несколько раз пыталась от души высказаться, но прохладный взгляд подруги останавливал её на полуслове.

Ефим не появлялся, не передавал ни приветов, ни поклонов. Устинья не ходила в мужской острог. Однажды в лазарет заглянул Антип Силин, и они с Устей долго, тихо и грустно говорили о чём-то, пока Катька в сенях забалтывала Антипова конвоира: «А будет тебе, вскорости, родненький, большая от начальства награда и в чину повышенье, да ещё какая-то краля ждёт… Не жена, нет… А только счастливый будешь, и всё шито-крыто окажется! Ты мне верь, я-то знаю!» О чём говорили Антип и Устинья, она после так и не дозналась: оба молчали.

А потом появилась Жанетка, прибывшая на завод с новой партией. Это была московская девица «из заведения», попавшая на каторгу из-за того, что в бордельной драке хватила бутылкой по голове важного государственного чиновника. Голова оказалась некрепкой. Слуга отечества отправился на тот свет, а Жанетка – по Владимирке. Это была красивая, наглая и шумная девка лет двадцати с роскошной грудью, которую не мог спрятать даже грубый сарафан, с вьющимися от природы каштановыми кудрями, с нахальными, всегда презрительно прищуренными глазами и коротким ножевым шрамом на щеке: след давней драки по ревнивому делу. В женском остроге её побаивались. Жанетка не задумываясь бросалась в свару по самому ничтожному поводу, била сильно и не жалея, а когда её оттаскивали, вопила и ругалась так, что было слышно, по уверениям очевидцев, даже в карских рудниках. Не боялась её только Катька, которая сама была способна разбить в кровь чью угодно физиономию. Жанетка, видимо, чувствовала это и не рисковала связываться с лихой цыганкой: обе смутьянки держали вежливый вооружённый нейтралитет.

Пакт о ненападении первой нарушила Катерина – в тот день, когда стало известно, что Жанетка по ночам бегает к Ефиму Силину. Тайны из этого никто не делал. Жанетка сама хвасталась тем, что прибрала к рукам «этакого кавалера видного». Сидя по утрам на нарах в женском остроге, она потягивалась в нарочитой истоме:

– Ох, девки, хорошо-о-о… Я такого и в городе не пробовала, не довелось! Хлипковаты тамошние аманты-то! Стоило из-за этого в Сибирь прогуляться! Дура ты, Устька… Пошто ломалась-то? – с почти искренним сочувствием поинтересовалась она у Устиньи, которая, не меняясь в лице, снимала с верёвки у печи пучки сухих трав. – Свято место пусто не бывает, гожий мужик на дороге долго не проваляется! Кого строила-то из себя? Он, бедный, без бабы вовсе изголодался, а мне нешто хорошему человеку жалко? Приголубила по доброте сердечной… Ну и сама плезир получила такой, что и не ждала не ведала! А ты, засуха, фершалом утешайся! На безрыбье и рак годится! Что Ефимушке с тебя-то?.. Ой, девки, каково худо, когда баба – дура и счастья своего не понимает! Вовсе тогда…

Договорить Жанетка не успела: мимо пронёсся короткий ураган, и утробно рычащая Катька залепила счастливой любовнице кулаком в переносье. Поднялся вой, визг, крики. Катька с Жанеткой, сцепившись, покатились по полу. Когда через минуту в барак вбежали солдаты, цыганка уже сидела верхом на поверженной противнице и, зверски оскалившись, молотила её кулаками. Женщин растащили. Катька отделалась синяком и вырванным клоком волос. Жанетка же была вся в крови и лишилась двух зубов. Катьку уволокли в «секретку», и в женский острог цыганка вернулась лишь четыре дня спустя. Устиньи ещё не было: она задерживалась в лазарете.

Войдя, Катька первым делом нашла глазами Жанетку и сквозь зубы холодно предупредила:

– Ещё хоть раз, изумрудная моя, язык свой змеячий при Устьке распустишь – убью! Не шутя говорю, пусть люди слышат. Ножом до сердца достану враз. Мне не впервой.

– Да что тебе опосля этого будет-то, родная? – подбоченилась Жанетка, оскаливаясь чёрной дыркой на месте передних зубов.

Катька в ответ улыбнулась так, что каторжанкам сделалось нехорошо.

– Худо будет. Да только ты-то этого, ласковая моя, не увидишь! Вовсе ничего уже не увидишь, кроме крышки гробовой да червей могильных. – Она подошла вплотную к Жанетке всё с той же недоброй улыбкой на лице, и та невольно отшатнулась. – Я, девочка, сказала, а ты меня услышала. И люди вокруг слышали. Подолом тряси сколь хошь, за это не тебя бить надо… Но упаси тебя Христос хоть слово Устьке сказать! Порешу.

– Дура бешеная… – процедила Жанетка, но было видно, что она испугалась.

В мёртвой тишине Катька переоделась, бухнула кулаком в дверь, призывая своего конвоира, и отправилась на работу в лазарет.

– Дура ты, и боле ничего, – грустно сказала Устинья, увидев подругу. – Ну зачем, Катька? Только зря столько дён на цепи промучилась. И мне тут без тебя тяжко было. И Михайла Николаич сердился… Что толку? Разве ж у этой Жанетки совесть есть? Разве же у Ефима стыд когда был? Только и…

Она не договорила. Тяжело осела на лавку, замотала головой, давя рыдания. Катька живо подсела к ней, обняла, крепко прижала к себе:

– Вот так, всё легче будет… Ты плачь, миленькая, как не плакать по жизни такой… Что ж ты, всамделе, сама-то молчала, а? Я ведь не сразу вмешалась! Поначалу ждала, что ты эту лахудру городскую за косу схватишь. Ты ведь её сильнее вдесятеро! Сама же мне сказывала, что в деревне мужика пьяного шутя заломать могла! Эта курвища только наглостью берёт, а в доброй драке гроша ломаного не стоит! Чего ж ты молчала, как нипричёмошная?

– Много чести будет – косы ей рвать… – сквозь слёзы прошептала Устя. – Да и, видать, права она. Сама я дура. Говорил Ефим – уходи с лазарету, а я…

– Чего-о?! – загремела, вскочив на ноги, Катька. – Защищаешь его ещё?! О-о-о, да это не вы дуры, а я! Не того побила! С Ефима твоего начинать надо было, вот что!

– Воевал телятя с мишкой… – хмыкнула сквозь слёзы Устя. – И пошто Ефима ругаешь, когда у тебя свой такой же?

– Мой – цыган, ему можно! – преспокойно заявила Катька. – А вашим – нельзя! Вот как будешь-то теперь? Жена ведь ты ему!

– Была жена, да вся, видать, вышла. – Устинья с силой вытерла слёзы.

– Да поди хоть крик подыми! Неужто с рук спустишь?!

– Не хочу на людях срамиться, – отрезала Устя. – Да и не возьмёшь его криком никаким. Тем боле – бабьим. – Она снова тихо заплакала. – Катька, миленькая, да ведь он всю жизнь таким был… Делал что хотел… Тятька об него и вожжи и кнуты мочалил, всё в разум вгонял, а толку нет! Вгонять-то не во что! В голове пусто! Встряхнётся – и за старое… И с чего я взяла, что переменится? Всё тот же Ефим Прокопьич… Пусть его. Другим не будет.

Катька растерянно посмотрела на неё. Вздохнула, прошлась по комнате. Почесала голову под платком. Подумав, вновь села рядом с подругой и решительно обняла её за плечи.

– Ну, вот что… Убиваться тоже не след! Мужик есть мужик, все они одним миром мазаны. Погуляет – бросит. Что ему с той Жанетки, окромя титек? Ни ума, ни понимания. Да титьки и у тебя не хужей, просто ты их на заборе не развешиваешь!

– Сдурела, что говоришь-то… – невольно улыбнулась, представив себе такую картину, Устя.

– Знаю, что говорю! Погоди, схлынет с него дурь эта! Ещё придёт к тебе, в ноги повалится! – убеждённо пообещала Катька. – Ты мне верь, я знаю! Я всю жизнь бабам об их кобелях гадаю! И, главное – из головы выкинь, чтоб из больнички уходить! Что я тут без тебя делать буду, яхонтовая?! Сама подумай – сколько мы людей с тобой да с Михайлой Николаичем подняли! Кажин день – то обмороженные, то побитые, то порежут друг друга, недоумки, то на заводе что стрясётся… А Яшку моего кто бы на ноги поставил, кабы не ты?! Ворот-то крутить аль воду таскать любая дура здоровенная может, а людей-то подымать?!. На тебя весь завод молится! А она вон что вздумала – бросать всё да под мужнину дудку плясать!

– Положено ведь так…

– На селе у вас, может, и положено! А здесь Сибирь! Другая жизнь. Тут страшно, да иногда более по-человечьи, чем в деревнях-то ваших… Погоди – опамятуется твой Ефим, снова твой будет, куда денется! Где он ещё такую найдёт? Ты же лучше всех у нас! – Катька с улыбкой встряхнула подругу за плечи.

Но Устя отмахнулась, встала, вытерла остатки слёз и ушла в каморку. Там, оставшись одна, она тяжело привалилась к тёплому боку печи. С минуту стояла неподвижно, превозмогая подкатившую тошноту.

«Оно это… Как есть, оно! И мутит, и по утрам подняться невмочь… И голова кружится… Всё, как у других баб! И больше месяца уже… Господи, сказать бы ему! Знать должен, а там уж как сам решит… Господи, Богородица пречистая, помоги!»

Несколько дней спустя, поздним вечером, Устинья подошла к мужскому острогу. Караульный, попрыгивающий с ноги на ногу у входа, изумлённо воззрился на неё:

– Тебе куда на ночь глядя, девка?.. Ох ты… Устя Даниловна, никак? Твоего вызвать?

– Сделай милость, дядя Егоров, – шёпотом, не поднимая взгляда, сказала Устинья. – Вот, возьми, не побрезгуй…

Ей было нестерпимо совестно за то, что она должна, как последняя каторжная шалава, переминаться у мужского острога и совать пятаки караульному за то, чтобы повидаться с законным мужем! Но, пересиливая себя, Устя подошла ближе и протянула солдату нагретую в кулаке монету.