Ефим недоверчиво посмотрел на грязное, совершенно серьёзное лицо брата. Криво усмехнулся. Улыбнулся и Антип:
– Ну что – полегшало?
– Да ну тебя… На том свету полегшает. Бери, варнак, лопату, ещё часа два вожжаться тут!
Антип, согласно кивнув, потянулся за лопатой. Ефим уже кидал уголь в топку. Его лицо было угрюмым, сумрачным. В сощуренных глазах билось рыжее печное пламя.
Ночью Устинья сидела на нарах, привалившись спиной к стене. Муж лежал рядом, закинув руки за голову. Весь «семейный» спал мёртвым сном. Глядя в темноту, Устя сказала:
– Коли так, то я тебя и тревожить боле не стану. Здесь – Сибирь, страна вольная. К ответу тебя никто не потянет. Ежели ты мне вот тут, прямо сейчас скажешь, что напрасно закон со мной принял и я тебе не жена, – ей-богу, не подойду к тебе боле. Слова не скажу, не взгляну. Живи как знаешь.
– Да ну? Нешто вправду?! – издевательски переспросил Ефим. – А сама-то куда пойдёшь тогда? К доктору своему? Он тебе, поди, и угол при больничке выхлопочет? У себя под боком, чтоб далече не бегать?
– Тьфу, дурачина! – с сердцем выругалась она. – Ну, как толковать-то с тобой?!
Ефим не ответил. Устинья тоже молчала. Молчала так долго, что Ефим в конце концов испугался:
– Устька! Ну, чего ты, ей-богу? Разобиделась, что ли?
– Ой, уж надо больно! Да пойми ты, Ефимка… – Жена вдруг быстро легла, потянула за плечо и его, обняла, крепко приникла к груди горячей щекой. – Хоть раз в жизни пойми… Я ведь всегда людей лечила! Всегда мы с бабкой народу облегченье сотворить старались… Мало получалось, плохо… Но уж как выходило. На большее ни разума не хватало, ни учёности. Ну, вспомни, как у меня дети малые на руках мёрли! Как криком кричали, бедные, ангелы безвинные, – а я им ни хворь, ни боль снять не могла! Потому – дура неграмотная, только и умела – за травой кверху задом по лесу ползать! Просто в петлю влезть хотелось опосля…
– По мне – так лучше тебя никто во всей округе не лечил, – буркнул Ефим. Близость жены, её запах кружили ему голову, и он почти не слышал того, что говорит Устинья. Едва дыша от накатившего сладкого жара, неловко отыскивал в темноте под грубой рубахой её шею, грудь, тёплые плечи… А Устинья, с досадой отталкивая нетерпеливые руки мужа, упрямо продолжала:
– Пойми, барин-то этот, Михайла Николаич… Да пожди ты, нечистая сила, доспеешь! Послушай!.. Смотрит он там на меня, не смотрит – чепуха это! Важно то, что в больничке было народу – до потолка напихано! А грязи, вони, а на полу-то что творится! А клопов!.. Михайла Николаевич разом баб нагнал, и я с ними за день всё отмыла! Людям – радость! А как мы с рубахами остатними наладили? Раньше-то их просто выкидывали аль сжигать велели, потому – ветошь ветошью. А Михайла Николаевич сказал, что незачем перевязочные средства…
– Чего-чего?.. Да повернись ты, не дотянешься… Устька, как пахнет-то от тебя… Вроде полынью, а сладко…
– Пе-ре-вя-зочные средства! Переводить впустую! Отстань, Ефим, да погоди ты!.. Эко дорвался, как голодный до корки… И велел нам с Катькой перебирать то тряпьё, да отстирывать, да в чугуне откипячивать… Куда какие хорошие тряпки получились! Уже полный угол, да ещё будет! А ещё у меня таволги четыре пука просохли – любо-дорого глядеть! Ежели её с «медвежьими ушками» перетереть да настоять в потёмках дня четыре, то… Ефим, да сколько ж можно!!! Обалдуй! Я ему про важное, а он!..
– Ладно. Чёрт с тобой. – Ефим, потеряв терпение, оттолкнул жену и сел. – Я с тебя воли не снимаю, твори что хочешь. Лечи всю каторгу. Отмывай у них под портками, клопов мори. Может статься, тут твоё счастье и будет. А мне чего… Моё дело – уголь в кочегарке до надсаду кидать. Работёнка каторжная, глядишь – и подохну вскорости. Ослободишься тогда вовсе, Устинья Даниловна. Я тебя-то знаю, ты без закона с барином не ляжешь. Так будет тебе закон, когда меня не станет!
Устинья схватилась за голову. Согнулась, словно от нестерпимой боли, уткнулась лбом в колени. Ефим молча, с окаменевшим лицом смотрел в потёмки.
Наконец Устинья подняла голову.
– Ну, вот что, Ефим Прокопьич… – Голос её был глухим, незнакомым. – Коли ты ТАК заговорил… То будь по-твоему. Я тебе жена. Как велишь, так будет. Завтра я к Михайле Николаевичу приду и скажу, что… скажу, что… что не хочу боле. Что пущай меня обратно воду таскать отправят.
– А начальник? – недоверчиво спросил Ефим. Он никак не ожидал такой лёгкой победы, и теперь в словах жены ему чудился подвох. – Начальник-то что тебе запоёт? Мы – люди подневольные…
– А начальнику барин скажет, что ошибся, что я вовсе к лекарскому делу не годна… Ништо, найдётся что сказать. Кабы я, наоборот, с тяжкой работы на лёгкую просилась, тогда б и не верить можно было.
– А ну как доктор твой не согласится?
– Согласится, – погасшим голосом заверила Устинья. – Коли я лбом упрусь, так куда ему деться будет? Останется с одной Катькой, она тоже…
Устя не договорила: муж мощным движением сгрёб её в охапку, прижал к себе.
– Устька… Взаправду говоришь, не врёшь? Не морочишь меня?! Устька, счастье моё…
– Да ну тебя… Сдурел! Удушишь, идол! – Устинья упёрлась обеими руками в его грудь, пытаясь отстраниться. Но Ефим стиснул её, как куклу, обжёг лицо и шею горячим дыханием, нашёл наконец губами грудь и хрипло застонал на весь острог:
– Устька-а-а…
– Господи, Ефим!.. Да пусти ж… Люди… услышат… Перебудишь всех… беда мне с тобой, разбойником… Будь по-твоему, уймись только… – Устинья наконец разрыдалась. – Горе ты моё, беда… Не могу я без тебя, душа не может… Всё сердце исплакалось… Пущай будет, как ты велишь, я жена тебе… Не хочешь – не надо… Пусть… Не пойду больше в больничку, пусть…
– Устька! Да не реви ты, что реветь? – Ефим взял в ладони мокрое от слёз лицо жены, начал торопливо, жадно целовать. – Глупая, для тебя же лучше хочу… И смотри, обещала ты! Чтоб завтра же духу твоего там не было! Не то, гляди, зарежу барина! Однова грех на душу взял, и ещё возьму!
– Вот посмей только! – Устинья, вдруг с силой вырвавшись из рук мужа, резко шлёпнула его ладонью по губам, и Ефим от неожиданности умолк. – Вот попробуй только, лешак! У-у, ведь и язык повернулся у проклятого… Забожись мне сей минут, что николи… Что ни за что… Клянись на кресте, чёртово отродье!!! Не то, видит бог, сама тебя придушу! Силы достанет!
– Ну-ну… Нашему теляти да волка поймати… – ухмыльнулся Ефим. Но всё же он был смущён и, стараясь скрыть это от жены, снова неловко привлёк её к себе. – Да не трясись ты, дура… Жив будет барин твой. Чёрт его знает, может, впрямь человек хороший… Только не крутись около него, Устька! Не могу я такого терпеть!
– Ирод ты и есть… – всхлипнула Устинья, прижимаясь щекой к его плечу. – Чую, всю жизнь мне из-за тебя плакать… Поклянись мне, что дурить не будешь! Знаю я башку-то твою шальную – сперва наворотишь, опосля подумаешь… А то и вовсе думать не станешь, потому – неприбыльно!
– Да не буду, не буду… Ну, вот тебе крест, успокойся… Ну? Не ревёшь? Ну и слава богу… Устька, жизнь ты моя, игоша проклятая, что хочешь сделаю, не мучай только…
Кто-то совсем рядом, за соседней занавеской, зашевелился, заворчал во сне, и Ефим умолк. Крепко прижал к себе жену и, не обращая внимания на протестующий шёпот, уронил лицо в тёплые, рассыпавшиеся волосы. И больше не слышал ничего.
– Устя, как это возможно? – Михаил перестал рассматривать на свет пыльный пузырёк с камфарой и изумлённо посмотрел на Устинью. – Прошу, повтори ещё раз… Я плохо спал этой ночью и, наверное, не так тебя понял…
– Незачем повторять. – Устинья опустила взгляд, но её лицо осталось решительным и замкнутым. – И всё вы поняли. Отпустите меня, Михайла Николаевич, назад на завод. Нельзя мне тут боле.
Михаил поставил пузырёк на дощатый стол – вернее, мимо стола. Стеклянная колбочка упала, покатилась по выщербленному полу к ногам Устиньи. Та ловко подняла её, поставила на стол. Михаил попытался заглянуть Усте в лицо – она отвернулась.
– Отпустите меня, Михайла Николаевич. Христом-богом прошу.
– Да что же это за положение! – Михаил сделал несколько шагов по комнате, резко крутнулся на каблуках. – Устя, я ничего не понимаю! Как ты можешь уйти, когда мы только начали? И у нас только стало получаться! Взгляни, как сделалось чисто в лазарете! Твою настойку я всю ночь варил, как ты велела, глаз не сводил! Можешь проверить, всё ли верно!
– Смотрела уж. Всё правильно, молодец вы. Процедить осталось и на три дня в холод…
– Вот сама и сделаешь! – отрезал Иверзнев. – А то я боюсь только испортить всё! Мне до сих пор не доводилось заниматься таким делом.
– Не могу, Михайла Николаевич. Простите.
– Но отчего?! – взорвался он. – Отчего, чёрт возьми, ты взялась упрямиться?! Тебе что-то здесь не нравится? Кто-то из наших пациентов тебя обидел? Или, может быть, я?..
– Сохрани Господь! И как вам в голову только пришло?! – Устинья вдруг, устав крепиться, прислонилась к дверному косяку и тихо расплакалась. – Простите меня, Михайла Николаевич… Мой грех, что бросаю вас тут одного… Но не могу я, видит Бог! Коль останусь, так хужей может быть!
– Кому – «хужей»? Тебе?
– И мне… И вам, не пошли Господь… Отпустите меня, Михайла Николаевич… Я Катьку научу, она тоже баба в травках толковая, пособит вам не хуже…
– Та-ак… Кажется, я понимаю, в чём дело. – Михаил толкнул ни в чём не повинный пузырёк так, что тот перелетел через весь стол, снова упал на пол и наконец разбился. По комнате пополз резкий запах камфары. Устинья, глотая слёзы, упорно смотрела на расползающуюся по половицам тёмную лужицу.
– Я понимаю. Твой муж…
– Ну что я с ним, с еретиком, поделаю, Михайла Николаич?! – простонала сквозь слёзы Устинья. – Вбил себе в голову ересь про меня да про вас… И не отступается нипочём!
– Ефим не еретик, и это не ересь, – медленно выговорил Михаил, стоя у окна спиной к Устинье и мучительно ероша рукой и без того встрёпанные чёрные волосы. – Мы с тобой оба это знаем. Глупо делать вид, что… Но ты – мужняя жена. И я… Я с уважением отношусь к твоему выбору. Когда-то я давал тебе слово, что без твоего позволения я никогда не рискну… Ты помнишь это?
Не возможно оторваться. Читается очень легко. Книга захватывает полностью, порой теряешь связь с реальностью, с головой окунаешься в жизнь героев! Хочется читать и читать????