– А давайте, девки, вот что… Споём, что ли?

– А начальство-то не осерчает? – нахмурилась искалеченная щипцами Прасковья.

– Нешто мы бунтуем? – махнула рукой Марья. – И нешто начальство страшнее барыни твоей? Эх, цыганки нашей нет, у ней бы лучше получилось… Ну да уж как выйдет, – и она запела слабоватым, но звонким голосом:

Как у нашего попа, у рославельского,

Повзбесилась попадья, посвихнулася!

Наш рославельский поп был до девок добр!

– Нету денег ни гроша, зато ряса хороша! – подхватили те, кто знал песню. Устинья слышала её впервые и потому не подтягивала, но смотреть на поющую Марью было приятно, и сердце больше не ныло.

Ночью она не могла заснуть. Лежала, прижималась щекой к мягким, подаренным мужем варежкам, потихоньку отщипывала от своей краюшки, ёжилась от холода (прогоревшая печь быстро остыла), улыбалась, думала.

«Вон оно как вышло… Все мы тут одинакие почти. А я, глупая, тряслась… У мужиков, поди, по-другому… Мы-то все, как одна, впервой идём, а там-то бродяги есть – и по три раза, и по пять в Сибирь ходили! И убивцы настоящие, не то что мой Ефим… И как он там? Спит, поди, – тяжело нынче пришлось… Даст Бог, дальше легче будет. Вон еда какова хороша! Да каждый день! Да девки с бабами вовсе добрые… Жаль их, бедных… Да только всяко теперь лучше, чем на воле-то было! И им, и мне. Одно худо – с Ефимкой и не перевидаться никак… А вдруг и получится? Вон, за две гривны водки добыли враз! Может, так же можно и упросить, чтоб хоть поговорить с мужиком дали? Кабы законным мужем был, может, легче было б… А кто ж нам даст сейчас повенчаться-то? Узнать бы…»

Додумать Устинья не успела: звякнула откинутая щеколда, скрипнула дверь. На пороге нарисовалась бесформенная фигура часового.

– Бабы! Которая тут Шадрина? Вставай, выходи!

Устинья испуганно вскочила:

– Я Шадрина! Чего надо, дяденька?

– Выходь!

Накинув платок и дрожа от холода, Устя вышла в сени.

– Чего надобно? Зачем побудил?

– Иди вон туда! – усмехаясь, приказал немолодой солдат, махая рукой на каморку в конце коридора, отгороженную рваной тряпкой. – Ступай, да пошибче!

– Ещё чего! – Устинья прижалась спиной к ледяным брёвнам. – Никуда я с тобой не пойду! Нет такого закона! Сейчас голосить начну, всё начальство вскочит! Я мужняя жена! Не смей трогать, охальник, не то как раз…

– Да ты сдурела, что ль?! – обиженно буркнул солдат. – Я те в дедки гожусь! Бежи, дурында, мужик твой тебя дожидается!

Устинья ахнула, рванулась мимо часового – и упала, запутавшись в тяжёлых цепях. Ручные кандалы оглушительно грохнули о чёрные доски.

– Да тише ты! – хохотнул солдат. – И впрямь унтера разбудишь!

Но она уже ничего не слышала. Вот метнулась в сторону ветхая занавеска, пахнуло вонью прелой соломы – и Устинью в кромешной темноте поймали знакомые, сильные, горячие руки.

– Устька… Господи… Игоша моя болотная! Сколько дён-то не видались?! Изголодался, как волк зимой… Сил уже никаких нет… Как ты? Ну, как ты без меня-то? Как шла нынче? Не забижали? Если чего, ты скажи, я этих баб одним пальцем…

– Ой, дурак… Ой, молчи… Ой, Ефимка, да как же? Да почему ж?.. – не могла поверить нежданному счастью Устинья. – Ты как это сделал-то? Нешто можно?! Как бы потом нам с тобой хуже не было б… Может, назад лучше, пока не поздно?.. Ты как служивого уломал?!

– Велика мудрость… – громко засмеялся Ефим, и Устя поспешно зажала ему ладонью рот. – Мужики научили! Дай, говорят, ему гривенник, он тебе сам твою бабу выведет… Я поначалу не поверил, думал – для смеху врут! А Кержак говорит: какой смех, когда у нас артель?.. Можно, Устька! Здесь за деньги-то всё, оказывается, можно! Хоть каждую ночь вместе ночуй. Никто и не спросит!.. А ты знаешь, что те, которы не первый раз идут, все разом кандалы с ног у себя постягивали?! В них, говорят, спать несподручно, нехай рядом полежат!

– Да ну тебя!.. Придумаешь тоже! – фыркнула Устинья. – Как это можно – без кузнеца-то?!

– Да ей-богу ж, поснимали! И ловко так! Сапоги стянули, портянки размотали – и железа уж на босой ноге болтаются! А потом один ногу с кандалом под дверной косяк подставляет – а другой плечом на ту дверь нажимает! Сплюснут эдак железку-то – и стягивают через пятку! Пособили друг дружке – и захрапели, как у тятьки на полатях! Вот как бог свят, я завтра так же сделаю!

– Ой, господи… Подождал бы ты пока, Ефимка, а? – снова заволновалась Устя. – Экий варнак бывалый мне выискался… Доснимаешься «через пятку», гляди!

– Антипка тоже собирается! – заверил Ефим, и Устинья, слегка успокоившись, вздохнула:

– Жаль, бабам так же нельзя… Нас-то на голу ногу ковали, в тесное железо… – но тут же забыла обо всём на свете, прижавшись к широкой груди Ефима. – Господи, Ефим… Разбойничья твоя душа, нешто мы счастья дождались?! Да не рви рубаху мне, дурной!!! Жалко же!!! С утра уж пойдём, когда мне зашивать-то?! Да не сюда… Да не здесь же! Ох, пожди, я сама лучше…

– Да где ж тут у тебя?.. Тьфу, будь они неладны, железки эти… У бабы собственной не найдёшь чего надо! – Ефим, ворча и смеясь, стиснул свою невенчанную жену в руках – тёплую, дрожащую, живую… Всё, как во сне, который ночь за ночью сводил его с ума в тюрьме. Там казалось – не держать больше в охапке этой шальной девки… Не падать головой в горячую грудь, не целовать, не пить её взахлёб, как ключевую воду в жаркий полдень, не умирать от запаха – горького, сухого… – Устька… Видит бог, никого, кроме тебя, не надо… Помирать буду – не забуду… Полынь ты моя… Лихо лесное… Теперь уж – вместе! До смерти… Никому не отдам, убью… Сдохну – а не отдам!

– Да кто отнимает-то, глупый?.. Тише… И так твоё, всё твоё… Ох, Богородица пречистая, счастье-то… Вот тебе и каторга!

Уже перед рассветом зевающий солдат отвёл Устинью в камеру. Она прокралась в темноте на своё место, упала на нары рядом с Марьей и уснула мгновенно, со слабой, недоверчивой улыбкой на губах.


Утро принесло новые радости. Оказалось, что на этапе можно купить кожаные подкандальники. Поскольку деньги теперь у каторжанок водились, каждая уселась, шнуруя обновки.

– Вот ведь толково придумали! – нахваливала тётка Матрёна. – А я-то вчера весь день про сапоги думала… Так голенища-то под железо не пропихнёшь!

Хватило денег и на вторую нужную вещь: пояс с ремешком. Он позволял подвешивать ножные кандалы за середину. Теперь, когда тяжёлая цепь не волочилась по мёрзлой земле, идти было гораздо легче, и арестантки заметно повеселели.

Сразу же за воротами к Устинье пристроилась цыганка Катька.

– В «секретке» сидела, алмазная моя, где ж ещё… – с досадой ответила она на осторожный вопрос. – Мне, разнесчастненькой, теперь до самого Иркутска от вас отдельно ночевать! Да ещё на ночь на цепь к стене, как собаку, пристёгивают! У-у, чтоб им всем…

– Да за что же это, Кать? – испуганно спросила Устя.

Цыганка только махнула рукой и несколько минут шла, глядя в сторону чёрными угрюмыми глазами. А затем вдруг рассмеялась – так звонко, что Устинья подпрыгнула от неожиданности:

– Да что ты?! Блажная, что ль?

– Ой… Устька… Золотенькая, ты бы рожу-то эту видела… Того начальника, на которого я с ножницами-то в Медыни кинулась! Вспоминать почну – злюсь, не могу, так бы и убила, борова паскудного… А как морду его представлю! Он ведь под стол от меня залез, креслом загораживался да верещал, как порося недорезанное! – цыганка вновь расхохоталась. Отсмеявшись и вытерев слёзы, уже спокойнее сказала: – Я тут, как ты: из-за мужика. Конокрад мой Яшка. Такой, что и могила не исправит! Видит бог, он в аду из-под самого Сатаны жеребца выкрадет! Ничего с ним не поделаешь, и сам не рад – а на чужую лошадь спокойно глядеть не может! Сколько раз его били, сколько раз вязали, сколько в полицию таскали… А уж сколько я его из тюрьмы вытаскивала – ой! За те деньги уж можно было ему цельный конный завод купить! Так нет – выйдет на волю, и за старое… И ведь дети у нас в таборе!

– Сколько? – с интересом спросила Устя, окидывая взглядом стройную фигуру цыганки.

– Четверо! Всю жизнь трясусь, что они без отца останутся – а Яшке и горя мало! Ну да бог с ним, из сокола курицы не сделаешь… И вот в последний раз под Медынью споймали его. Да ведь как плохо-то вышло – он, когда от мужиков отбивался, одного так худо приложил, что тот башкой о колесо тележное – и дух вон! А Яшка-то нешто того хотел?! Отродясь он людей не убивал, вот тебе крест святой! – истово, несколько раз перекрестилась она.

– Да не божись, верю я!

Катька благодарно кивнула и продолжила:

– Ой! Мужики после этого вовсе озверели! Чуть не разорвали на месте! Слава богу, барин верхом прилетел, остановил… А за убивство-то каторгу дают! Я как сумасшедшая в тюрьму кинулась, к самому наиглавному начальнику пробилась, в ноги кинулась, завыла… Пожалей, кричу, родненький, что хочешь проси… Тысячу, говорит, принесёшь – вытащу. Ну, как я ту тыщу собирала – отдельный сказ, не хочу и поминать… Но собрала! Принесла. Из рук в руки отдала. Иди да жди, говорит, будет тебе твой мужик. Я поверила, пошла. Жду. А Яшки нет и нет! Целый месяц прождала – ничего! Опять на приём пробилась! – цыганка яростно лязгнула кованым железом. – Ещё и пущать не хотели! Ну так я ж всё равно прорвалась! И кричу: «Отдавай, ирод, мужа – аль деньги назад подавай!» Так он ещё ногами топать! «Пошла вон, – орёт, – ты кто такая?! В первый раз её вижу! Гоните в шею!» – Катька недобро усмехнулась. – Это меня-то – гнать?! Да они меня, родненькие, впятером по кабинету ловили! Ой, сколько я там всего разнести успела! Ой, сколько переколотила! И чернильницей-то в окно заехала, и ещё чем-то там – в шкаф зеркальный… А под конец ножницы мне в руку попались со стола – и я теми ножницами начальнику-то – в рыло!

– Насмерть? – одними губами спросила Устя.

– Не… – отмахнулась цыганка. – Промазала, слава богу. Но тут уж скрутили меня да уволокли. И теперь мне, как и Яшке, каторга – за покушенье-то. Шесть лет… Большой человек, мол! На службе, вишь, государевой! Да ещё, проклятые, написали в моей бумаге, что я – самая опасная и ко всякой пакости наклонная! Вот и запирают, как собаку бешеную… На всю ночь! Чтоб им самим на том свете так сидеть… Теперь до самой Сибири до мужа родного не дорвёшься! – На лицо цыганки набежала тень, она с сердцем пнула мыском грубой каторжной обувки снежный комок под ногами.