Легким кивком Монтегю, заходящий в темный холл гостиницы, подсказывает мне, что нужно остаться снаружи и узнать, какие новости заставили слугу Фитцроя так мчаться. Он проталкивается сквозь толпу, его грум ждет сзади, держа лошадь.

Его тут же окружают люди, шумно требующие новостей, но я стою в стороне и слушаю. Он качает головой, что-то тихо говорит. Я ясно разбираю, что ничего нельзя было сделать, бедный молодой человек, ничего нельзя было сделать.

Я захожу в гостиницу; королевский зал аудиенций полон придворных, они разговаривают и гадают, что случилось. Джейн сидит на троне, стараясь скрыть озабоченность, и беседует с дамами. Дверь в личные покои короля закрыта, возле нее стоит Монтегю.

– Он затворился там с гонцом, – тихо говорит мне Монтегю. – Выгнал всех. Что случилось?

– Думаю, Фитцрой мог умереть.

Глаза Монтегю расширяются, он ахает, но он теперь стал таким опытным заговорщиком, что по нему мало что можно сказать.

– Несчастный случай?

– Не знаю.

Из-за закрытой двери слышится крик, страшный рев, как ревет бык, когда мастифф вцепится ему в глотку и он падает на колени. Это вопль смертельно раненного.

– Нет! Нет! Нет!

Джейн оборачивается на крик, вскакивает и покачивается, не зная, что делать. Двор замолкает и смотрит, как она снова садится на трон, а потом опять встает. Подходит ее брат, быстро говорит ей что-то, и она послушно идет к дверям личных покоев, но потом отступает и жестом запрещает стражам открывать дверь.

– Я не могу, – произносит она.

Она смотрит на меня, и я подхожу к ней.

– Что мне делать? – спрашивает Джейн.

Из комнаты слышится громкий всхлип. Джейн, похоже, в ужасе.

– Я должна к нему пойти? Томас говорит, что должна. Что происходит?

Прежде чем я успеваю ответить, Томас Сеймур оказывается рядом с сестрой, кладет ей руку на поясницу и буквально толкает к закрытой двери.

– Заходи, – сквозь зубы цедит он.

Она упирается, косит взглядом в мою сторону.

– Разве не лорд Кромвель должен войти? – шепчет она.

– Даже он не воскресит мертвого! – огрызается Томас. – Тебе придется войти.

– Идемте со мной, – Джейн хватает меня за руку.

Стражник открывает дверь. Гонец, спотыкаясь, выходит из комнаты, и Томас Сеймур вталкивает нас обеих внутрь и захлопывает за нами дверь.

Генрих стоит на полу на коленях, он сгорбился над богато обитой скамеечкой для ног, уткнувшись лицом в плотную вышивку. Он судорожно всхлипывает, как дитя, и голос у него хриплый, словно горе вырывает ему сердце.

– Нет! – говорит он, вдыхая, и страшно стонет.

Джейн с опаской, словно к раненому зверю, подходит к Генриху. На мгновение замирает, потом склоняется, ее рука застывает над его вздрагивающими плечами. Джейн смотрит на меня, я киваю, и она, едва касаясь, поглаживает его по спине, так что он этого даже не чувствует сквозь стеганый дублет.

Он трется лицом о золотые узелки и блестки на скамеечке, бьет по ней стиснутым кулаком, потом бьет по доскам пола.

– Нет! Нет! Нет!

Джейн отшатывается от этого неистовства и смотрит на меня. Генрих вскрикивает от горя, отталкивает скамеечку, падает ничком на пол и начинает кататься по душистым травам и соломе.

– Мой сын! Мой сын! Единственный мой сын!

Джейн сжимается, отстраняясь от его молотящих все вокруг рук и ног, но я подхожу и опускаюсь на колени у его головы.

– Господь благослови и прими его, и даруй ему жизнь вечную, – тихо произношу я.

– Нет! – Генрих поднимает голову; в его волосах запутались травинки и соломинки, он кричит мне в лицо: – Нет! Не жизнь вечную! Это же мой мальчик! Он мой наследник! Он нужен мне здесь.

В этом бесплодном буйстве, с багровым лицом, он страшен, но потом я вижу, что он исцарапал лицо об обивку скамеечки, рассадил себе веки и по его лицу струится кровь со слезами, я вижу ребенка в отчаянии, таким он был, когда умер его брат, когда всего год спустя умерла его мать. Я вижу малыша Генриха, которого защищали от жизни, а теперь она ворвалась в детскую, в его мир. Ребенка, которому редко отказывали в чем-то, а теперь отняли все, что он любил.

– Ох, Гарри… – произношу я, и голос мой полон жалости.

Он скулит и утыкается мне в колени. Обхватывает мою талию и стискивает, словно хочет меня раздавить.

– Не могу… – говорит он. – Не могу…

– Знаю, – отвечаю я.

Я вспоминаю, сколько раз мне пришлось приходить к этому молодому человеку и говорить, что его сын умер, а теперь ему столько же, сколько было тогда мне, и мне снова нужно сказать ему, что он потерял сына.

– Мой мальчик!

Я обнимаю его так же крепко, как он меня, укачиваю его, и мы вместе раскачиваемся, словно он большой младенец, рыдающий у матери на коленях от детского горя.

– Он был моим наследником, – стонет Генрих. – Моим наследником. Он был вылитый я. Так все говорили.

– Был, – мягко говорю я.

– Он был таким же красивым, как я!

– Был.

– Казалось, я никогда не умру…

– Знаю.

Он снова разражается всхлипами, я обнимаю его, пока он безутешно плачет. Поверх его вздымающихся плеч я смотрю на Джейн. Она застыла в ужасе. Она смотрит на короля, скорчившегося на полу, плачущего как дитя, словно перед ней какое-то непонятное чудище из сказки, словно оно с ней никак не связано. Она переводит взгляд на дверь, она хочет быть далеко-далеко от всего этого.

– Это проклятие, – внезапно говорит Генрих.

Он садится и пристально смотрит мне в лицо. Его веки покраснели и опухли, лицо исцарапано и запятнано, волосы стоят дыбом, шляпа в золе.

– На мне, должно быть, проклятие. Иначе почему я теряю всех, кого люблю? Иначе почему я несчастен? Как может король быть несчастнейшим человеком на земле?

Даже теперь, когда ко мне жмется этот убитый горем отец, я ничего не скажу.

– Как же Бесси Блаунт согрешила против Господа, что Он так меня наказывает? – спрашивает Генрих. – Что Ричмонд сделал не так? Почему Господь забрал его у меня, если они не прокляты?

– Он был болен? – тихо спрашиваю я.

– Так быстро, – шепчет Генрих. – Я знал, что он нездоров, но ничего серьезного. Я послал к нему своего врача, я сделал все, что должен был сделать отец… – он переводит дух и всхлипывает. – Я ни в чем не ошибся, – уже тверже произносит он. – Дело не в том, что сделал я. Должно быть, это Божья воля, то, что его у меня забрали. Должно быть, Бесси как-то согрешила. Должен быть какой-то грех.

Он прерывается, берет меня за руку и прикладывает мою ладонь к своей ободранной горящей щеке.

– Я этого не вынесу, – просто говорит он. – Я не могу в это поверить. Скажите, что это не так.

По моему лицу тоже струятся слезы. Я молча качаю головой.

– Я не хочу это слышать, – говорит Генрих. – Скажите, что это не так.

– Я не могу отрицать, – твердо отвечаю я. – Мне жаль. Мне так жаль, Генрих. Так жаль. Но его больше нет.

Его рот разевается, с губ капает слюна, глаза воспалены и полны слез. Он едва может говорить.

– Это невыносимо, – шепчет он. – Но как же я?

Я встаю с пола, сажусь на скамеечку и протягиваю ему руку, словно он снова маленький мальчик в детской. Он подползает ко мне, кладет голову мне на колени и сдается слезам. Я глажу его редеющие волосы, вытираю ободранные щеки полотняным рукавом своего платья; я даю ему выплакаться, пока комната становится золотой на закате, а потом серой в сумерки. А Джейн Сеймур сидит как статуя в другом конце комнаты, застыв от ужаса.


Когда сумерки сгущаются и наступает ночь, рыдания короля понемногу сменяются всхлипами, а потом дрожью, пока наконец мне не кажется, что он уснул, но тут он снова шевелится, и его плечи вздрагивают. Когда приходит время обедать, он не двигается, и Джейн продолжает свое странное тихое бдение со мной, мы вдвоем созерцаем его горе. Потом городские колокола звонят к вечерне, дверь приоткрывается, в комнату проскальзывает Томас Кромвель и сразу понимает все, окинув нас быстрым проницательным взором.

– Ох, – облегченно восклицает Джейн, поднимается на ноги и слегка взмахивает руками, словно хочет показать лорду-секретарю, что король сокрушен горем и лучше лорду-секретарю этим заняться.

– Не желаете ли пойти к обеду, Ваша Светлость? – с поклоном спрашивает Кромвель у Джейн. – Можете сказать двору, что король отобедает один, у себя в покоях.

Джейн, тихо мяукнув в знак согласия, выскальзывает из комнаты, а Кромвель поворачивается ко мне, держащей короля в объятиях, словно я – куда более сложная задача.

– Графиня, – кланяясь, произносит он.

Я наклоняю голову, но молчу. Я словно держу спящего ребенка и не хочу его разбудить.

– Мне позвать камердинеров, чтобы они его уложили? – спрашивает Кромвель.

– И врача со снотворной настойкой? – шепотом предлагаю я.

Приходит врач, король поднимает голову и послушно принимает лекарство. Он не открывает глаза, словно не может вынести взгляды – любопытствующие, сочувствующие или, что хуже всего, позабавленные – слуг, которые расстилают постель, а потом встают у изголовья и изножья, ожидая приказаний.

– Уложите Его Величество в постель, – говорит Кромвель.

Я слегка вздрагиваю от этого нового титула. Теперь, когда король остался единственным правителем в Англии, а Папа стал всего лишь римским наместником, он повадился заявлять, что ничем не хуже императора. Генриха больше нельзя называть «Ваша Светлость», как герцога, хотя такое обращение устраивало его отца, первого Тюдора, и всю мою семью. Теперь у него императорский титул, он – «Величество».