– Это не наша битва, – перебиваю ее я. – Это дело церковников. Не наше.

Ее голубые йоркские глаза обращаются на меня, точно она надеется, что я скажу ей правду; но она знает, что не скажу.

– Я в этом убеждена, – настаиваю я. – Это серьезный вопрос. Решать его должны король и церковь. Дело Папы – возразить, если сочтет нужным. Дело церковников – ответить в парламенте королю. Выступить должен Томас Мор, выскажется Джон Фишер, ваш наставник Ричард Фезерстон уже высказался, это дело мужчин, епископов или архиепископов. Не наше.

– Они высказались, – с горечью произносит Монтегю. – Церковники высказались сразу. Большей частью согласились, почти не споря, а когда дошло до голосования, не явились. Поэтому Томас Мор и уехал домой в Челси.

Принцесса встает с садовой скамьи, и Монтегю поднимается с колен. Она не принимает предложенную им руку, но поворачивается ко мне.

– Я пойду в часовню и стану молиться, – говорит она. – Я стану молиться о мудрости, чтобы меня направили в эти трудные дни. Хотела бы я знать, как должно поступить.

На мгновение она умолкает и смотрит на нас двоих.

– Я буду молиться за своего наставника и за епископа Фишера. Еще я стану молиться за Томаса Мора, – говорит она. – Думаю, он – тот, кто знает, как должно поступить.

Ричмондский дворец, к западу от Лондона, лето 1532 года

Так кончилось наше беспечное лето, и вместе с ним хорошая погода, поскольку, пока принцесса молилась в личной часовне, перебирая четки и поминая свою матушку, епископа Фишера и Томаса Мора в обращении к апостолу Фаддею, святому лишившихся надежды и отчаявшихся, из долины натянуло тучи, река потемнела, а потом тяжелыми крупными каплями полил дождь; началась летняя гроза.

Ненастье длилось неделями, тяжелые тучи лежали над городом, и люди делались раздражительны и злы, утомившись от жары. Когда ночами тучи рассеивались, вместо знакомых звезд являлась бесконечная череда пылающих комет, летящих по небу. Народ смотрел на возмущенные звезды и видел знамена, стяги и безошибочные приметы войны. Один из прежних друзей Реджинальда, картузианский монах, сказал моему духовнику, что ясно видел пылающий красный шар, висевший над их церковью, и понял, что на них падет гнев короля, за то, что хранили пророчество, за то, что спрятали рукопись.

Рыбаки, приходившие с причала со свежей форелью, говорили, что в их сети попадаются мертвые тела, столь многие бросаются в поднявшуюся воду необычайно высоких приливов.

– Еретики, – сказал один. – Церковь бы их сожгла, если бы они не утопились. Томас Мор об этом позаботится.

– Уже нет, – ответил другой. – Мора самого сожгут, а еретикам теперь в Англии привольно, ведь шлюха короля лютеранка. В прилив топятся те, кто любит прежние обычаи, молится Деве Марии и чтит королеву.

– Довольно, замолчите оба, – говорю я, остановившись у двери кухни, пока кухарка выбирает корзину рыбы. – В этом доме мы таких разговоров не потерпим. Забирайте деньги, уходите и больше здесь не появляйтесь, иначе я на вас донесу.

Этих, у дверей, я могу заставить замолчать, но каждый мужчина, женщина или ребенок, идущий в Лондон или из города и останавливающийся у нашего порога, чтобы попросить еды, которую мы из милости раздаем странникам, поев, рассказывает какую-нибудь историю – и все они об одном, о роковом.

Все говорят о чудесах, о пророчествах. Верят, что королева каждый день получает послания от своего племянника императора, и он обещает защитить ее, и в Темзу вот-вот войдет на рассвете испанский флот. Никто точно не знает, но все от кого-то слышали, что Папа совещается с советниками и ищет компромисс, потому что боится, что христианские короли пойдут друг на друга войной из-за этого, а у дверей христианского мира стоят турки. Никто не знает, но, похоже, все уверены, что королю дают советы только Болейны и их юристы и церковники, и все они рассказывают ему черную ложь: что единственный путь к исполнению его желаний – захватить церковь, отбросить клятвы, данные при коронации, разорвать Хартию Вольностей, вести себя как тиран и не слушать никого, кто скажет, что так нельзя.

Никто ничего не знает наверняка; но все твердо убеждены, что впереди непростые времена, что в воздухе витает запах опасности, и каждый раз, как рокочет гром, кто-то в Англии говорит:

– Слышали? Это что, пушки? Война опять началась?

Те, кто не боится войны, боятся, что мертвые встанут из могил. Неглубокие могилы на Босуортском поле, в Таутоне, в Сент-Олбансе, в Таустере извергают добычу: серебро и золото, кокарды и талисманы, значки и ливрейные пуговицы. Теперь говорят, что на этих полях сражений потревожен покой самой земли, словно их тайком пашут в ночи, и тех, кто погиб за Йорков, отпускает влажная почва, они встают, отряхивая прилипшую землю, строятся в прежние ряды, возвращаются в битву, чтобы снова постоять за своих принцев и церковь.

К воротам конюшни приходит какой-то дурачок и говорит конюхам, что видел моего брата, чья голова вернулась на плечи; он был прекрасен, как юноша, и стучал в двери Тауэра, прося его впустить обратно. Эдвард вроде бы крикнул, что Рытик, злой король зверей Англии, вполз на трон и что настали его времена. Дракону, льву и волку придется подняться, чтобы одолеть его, и дракон – это римский император, волк – шотландец, а лев – наша истинная принцесса, которой, как девочке в сказке, придется убить злого отца, чтобы освободить мать и свою страну.

– Вытолкайте этого старого болтливого изменника со двора и бросьте в реку, – коротко говорю я. – А потом заприте в караулке и пошлите к герцогу Норфолку узнать, что он велит с ним сделать. И пусть все знают, я не хочу больше ни слова слышать о львах, кротах или пылающих звездах.

Я говорю с такой холодной яростью, что все мне повинуются; но в ту ночь, закрывая ставни в своей спальне, я вижу над нашим дворцом пылающую звезду, похожую на голубое распятие, над спальней принцессы, словно апостол Фаддей, святой невозможного, засветил для нее знак надежды.

Л’Эрбер, Лондон, лето 1532 года

Монтегю и Джеффри просят меня встретиться с ними в нашем лондонском доме, Л’Эрбере, и я говорю принцессе, что мне нужно увидеться с врачом, купить гобелены потеплее для стен дворца и раздобыть для нее зимний плащ.

– Вы с кем-нибудь будете встречаться в Лондоне? – спрашивает она.

– С сыновьями, – говорю я.

Она оглядывается, чтобы убедиться, что нас не подслушивают.

– Я могу дать вам письмо для матери? – шепчет она.

Я мешкаю всего мгновение. Никто не говорил мне, можно ли принцессе переписываться с матерью; но в то же время никто этого и не запрещал.

– Я хочу написать ей, чтобы больше никто этого не прочел, – говорит принцесса.

– Хорошо, – обещаю я. – Я постараюсь доставить ей письмо.

Принцесса кивает и уходит в личные покои. Вскоре она возвращается с письмом, на котором нет ни имени, ни печати, и отдает его мне.

– Как вы переправите письмо в ее руки? – спрашивает она.

– Лучше вам не знать, – говорю я, целую ее и иду через сад к причалу.

Я отправляюсь на барке вниз по течению до пристани выше Лондонского моста и иду по городу, окруженная личной стражей, в свой лондонский дом.

Кажется, я так давно обрезала здесь виноград и надеялась на то, что у нас будет английское вино. В тот день, когда Томас Болейн предупредил меня, какая опасность угрожает моему кузену, герцогу Бекингему, было солнечно. Теперь я едва не смеюсь, вспоминая об исполненном страха предостережении Болейна, думаю, как он вознесся и насколько большая опасность грозит теперь всем нам из-за его честолюбия – хотя тогда он предостерегал от честолюбия меня. Кто бы мог подумать, что Болейн станет советником короля? Кто мог подумать, что дочь моего мажордома будет угрожать королеве Англии? Кто мог помыслить, что король Англии упразднит законы своей страны и разрушит саму английскую церковь, чтобы заполучить девушку к себе в постель?

Джеффри и Монтегю ждут меня в моих личных покоях, где разожжен в камине добрый огонь и приготовлен кувшин эля с пряностями. В моем доме все идет как должно, хотя я бываю здесь редко. Я убеждаюсь, что все, как нужно, слегка киваю в знак одобрения, а потом сажусь в большое кресло и рассматриваю сыновей.

Монтегю выглядит куда старше своих сорока лет, служба королю, который намеренно движется неверным путем, против воли своего народа, против правды своей церкви, против мнения советников, выпивает силы моего старшего сына, истощает его.

Джеффри от этого вызова расцвел. Он там, где ему нравится быть, в сердце событий, он занят тем, во что верит, обсуждает мельчайшие подробности и возвышает голос за величайший из принципов. Он вроде бы служит королю в парламенте, поставляет сведения умнейшему королевскому слуге, Томасу Кромвелю, разговаривает с теми, кто приехал из деревни, кто озадачен и обеспокоен, кто не понимает, что творится при дворе, встречается с нашими друзьями и родичами на тайных советах, выступает от имени королевы; но, надо признаться, Джеффри по душе споры, мне бы надо было отправить его учиться на юриста, тогда он, возможно, поднялся бы так же высоко, как Томас Кровель, который хочет настроить парламент против священников и, разделив их, одолеть.

Оба сына опускаются на колени, я кладу руку на голову Монтегю и благословляю его, а потом опускаю ладонь на голову Джеффри. Его волосы под моей рукой все еще упруги. Когда он был ребенком, я расчесывала ему волосы пальцами и смотрела, как завиваются кудри. Он всегда был самым красивым из моих детей.

– Я обещала принцессе доставить это в руки ее матери, – говорю я, показывая сыновьям свернутое письмо. – Как мы можем это осуществить?