Наша водная дорога странна, словно сон. Я одна на барке без знаков различия, словно отринула семейный стяг и свое имя, словно наконец-то избавилась от своего опасного наследия. Смеркается, солнце садится у нас за спиной, вытянув вдоль реки длинный палец золотого света, водные птицы летят к берегу и устраиваются на ночь, плещась и крякая. Я слышу где-то в лугах кукушку и вспоминаю, как Джеффри, когда был маленьким, слушал первых весенних кукушек у сестер в Сайонском аббатстве. Теперь аббатство закрыто, а Джеффри сломлен, и только вероломная птица, кукушка, кричит по-прежнему.

Я стою на корме, смотрю на наш след на бурлящей воде и на заходящее солнце, от которого волнистое небо становится розовым и сливочным. Я плавала вниз по течению этой реки много раз; я была на коронационной барке, как почетная гостья, член королевской семьи, ходила на собственной барке под собственным флагом, я была богатейшей женщиной Англии, мне оказывали высочайшие почести, у меня было четверо прекрасных сыновей, они стояли рядом со мной, и каждый был достоин унаследовать мое имя и состояние. А теперь у меня почти ничего нет, и безымянная барка скользит по реке, никем не замеченная. Глухо стучит барабан, гребцы ударяют веслами ему в такт, барка движется вперед, с ровным шорохом рассекая воду, и мне кажется, что все это мне приснилось, все было сном, и теперь сон подходит к концу.

Показывается темный силуэт Тауэра, большую решетку водных ворот поднимают при нашем приближении; и комендант Тауэра, сэр Уильям Кингстон, ждет на ступенях. Бросают сходни, я уверенно иду к коменданту, высоко подняв голову. Он очень низко кланяется мне, и я вижу, какое бледное и напряженное у него лицо. Он подает мне руку, чтобы помочь подняться по ступеням, и когда он шагает вперед, я вижу мальчика, который стоял за его спиной. Я вижу этого мальчика, узнаю его, и сердце мое замирает при виде него, словно я рывком проснулась и поняла, что это не сон, но худшее, что случалось со мной за долгую, долгую жизнь.

Это мой внук Гарри. Мой внук Гарри. Мальчика Монтегю арестовали.


Он вопит от радости, видя меня, и я чуть не плачу, когда он обхватывает меня за талию, а потом скачет вокруг меня. Он думает, что я приехала его забрать домой, и смеется от радости. Пытается подняться на борт барки, и мне не сразу удается объяснить ему, что меня саму взяли под стражу; я вижу, как бледнеет от ужаса его лицо, как он старается не заплакать.

Мы беремся за руки и вместе идем к темному входу. Нас поселили в башне над садом. Я отступаю и смотрю на сэра Уильяма.

– Только не здесь, – говорю я. Я не скажу ему, что мне невыносимо быть заточенной там, где мой брат все ждал и ждал освобождения. – Не в этой башне. Я не осилю ступеньки. Они слишком узкие и крутые. Я не могу по ним подниматься и спускаться.

– Ну так не будете подниматься и спускаться, – мрачно шутит он в ответ. – Только подниметесь. Мы вам поможем.

Меня почти на руках заносят по винтовой лестнице в комнату второго этажа. У Гарри маленькая комнатка над моей, ее окно выходит на лужайку, а узкая стрельчатая арка – на реку. Огонь не разведен ни в одном очаге, в комнатах холодно и уныло. Голые каменные стены изрезаны именами и знаками прежних узников. Я не могу заставить себя искать имена отца, брата или сыновей.

Гарри подходит к окну и показывает на своего кузена, сына Куртене, внизу на узкой дорожке. Он вместе с матерью Гертрудой живет в башне Бошан; их комнаты поудобнее, Эдварду очень скучно и одиноко, но их с матерью вдоволь кормят, им выдали теплые вещи на зиму. Гарри – жизнерадостный одиннадцатилетний мальчик, он уже повеселел оттого, что я с ним. Он просит меня навестить Гертруду Куртене и поражается, когда я отвечаю, что мне не позволено покидать комнату и что, когда он будет приходить ко мне, за ним будут запирать дверь и он сможет выйти, только когда за ним придет стражник. Он смотрит на меня, нахмурившись, его невинное личико озадачено.

– Но мы же сможем поехать домой? – говорит он. – Мы скоро поедем домой?


Мне почти хватает смелости уверить его, что он скоро поедет домой. Против Гертруды могут быть свидетельства, настоящие или подложные, против меня можно что-то сочинить, но Гарри всего одиннадцать, а Эдварду тринадцать, и против этих мальчиков ничего не может быть, кроме того, что они родились Плантагенетами. Я думаю, даже король не зайдет в своем страхе перед моей семьей так далеко, чтобы держать двух мальчиков в Тауэре как изменников.

Но потом я умолкаю, прервав уверенную речь, и вспоминаю, что его отец забрал моего брата именно в этом возрасте, именно по такой причине, и что мой брат вышел только ради того, чтобы пройти по мощеной дорожке на Тауэрский холм, к эшафоту.

Тауэр, Лондон, лето 1539 года

Собирается парламент, и Кромвель вносит Акт о лишении прав, объявляющий всех нас, Плантагенетов, предателями без суда и доказательств. Наше доброе имя – преступление, наши богатства уходят в пользу короны, наши дети лишаются наследства. Имя Гертруды и мое стоят в списке покойников.

Предъявляют десятки писем, которые якобы написала Гертруда, одно письмо, которое я написала своему сыну Реджинальду, заверяя его в своей любви, – письмо, которое так и не было доставлено, – а потом Томас Кромвель лично поднимает сумку и, словно уличный фокусник, вынимает из нее кокарду, которую дал мне Том Дарси; белую шелковую кокарду, на которой вышиты Пять ран Христовых, а над ними белая роза.

Палата молчит, пока Томас Кромвель размахивает ею. Возможно, он надеялся, что они поднимут шум, требуя мою голову. Кромвель показывает кокарду как убедительное свидетельство моей вины. Он не обвиняет меня ни в каком преступлении, – даже сейчас хранить вышитую кокарду в старом ларце у себя дома – не преступление, – и палата общин и палата лордов едва отзываются. Возможно, им довольно уже и Акта о лишении прав, возможно, они устали от смертей. Возможно, у многих в деревенских домах хранятся в старых ларцах точно такие же кокарды, оставшиеся с тех пор, когда они надеялись, что придут времена получше, когда было столько паломников, шедших за благодатью. В любом случае это все свидетельства, которые есть у Кромвеля, и меня следует держать в Тауэре по желанию Его Величества – и моего внука Гарри, и Гертруду, и ее мальчика.

Тауэр, Лондон, зима 1539 года

Наша жизнь словно замирает без движения, когда от холода замерзает вода в наших кувшинах, а капли на краю крыши превращаются в длинные острые сосульки. Гарри разрешают посещать уроки с Эдвардом, он остается в комнатах Куртене на обед, там кормят лучше, чем у меня. Мы с Гертрудой передаем друг другу добрые пожелания, но не пишем ни слова. Мой кузен Уильям де ла Поул умирает в одиночестве в своей холодной камере, где жил в заточении; невинный человек, мой родственник. Он провел здесь тридцать семь лет. Я молюсь за него; но стараюсь о нем не думать. Когда хватает света, я читаю или шью, сидя у окна, выходящего на лужайку. Я молюсь перед маленьким алтарем в углу комнаты. Я не задумываюсь об освобождении, о свободе, о будущем. Я стараюсь вообще не думать. Учусь стойкости.

Движется только мир снаружи. Урсула пишет мне, что у Констанс и Джеффри родился ребенок, девочка, ее назовут Катериной, а король собирается вновь жениться. Нашли принцессу, готовую выйти за человека, которого она никогда не видела и о котором могла слышать лишь самое худшее. Анне Клевской следующей весной предстоит долгое путешествие с ее протестантской родины в страну, которую разрушают король и Кромвель.

Тауэр, Лондон, весна 1540 года

Мы прожили долгий год и суровую зиму в своих камерах, видели небо только серыми пластинками между прутьями решетки, чувствовали ветер с реки, холодным сквозняком пробивавшийся под толстые двери, слышали одинокую песню зимней малиновки и бесконечную жалобу чаек вдалеке.

Гарри становится все выше и выше, он вырос из лосин и башмаков, и мне приходится упрашивать смотрителя, чтобы ему выдали новую одежду. Нам позволено разводить в комнатах огонь, когда становится очень холодно, и я вижу, как у меня распухают и краснеют пальцы из-за ознобышей. В маленьких комнатках очень рано темнеет, здесь подолгу темно, рассвет приходит все позже и позже, и холодной зимой, когда от реки поднимается туман или низко опускаются облака, светло так и не становится.

Я стараюсь быть веселой и бодрой ради Гарри, я читаю с ним на латыни и по-французски, но когда он уходит спать к себе, а меня запирают в камере, я натягиваю тонкое одеяло на голову и лежу с сухими глазами в затхлой темноте, понимая, что я слишком раздавлена горем, чтобы плакать.

Мы ждем, когда с приходом весны зазеленеют деревья в Тауэре и из фруктового сада коменданта послышится пение черных дроздов. Двоим мальчикам разрешают выйти на лужайку поиграть, кто-то ставит для них мишень и дает им луки и стрелы; кто-то еще приносит им шары и размечает для них лужайку. Днем становится теплее, но в наших комнатах по-прежнему очень холодно, и я прошу смотрителя, чтобы мне разрешили послать за теплой одеждой. Мне прислуживают моя дама и служанка казначея, и мне стыдно, что я не могу платить им жалованье. Смотритель подает прошение, и я получаю кое-какую одежду и немного денег, а потом, без всякой причины, внезапно отпускают Гертруду Куртене.

Уильям Фитцуильям лично приходит с тюремщиком, чтобы сообщить мне добрую весть.

– Нас тоже отпустят? – спокойно спрашиваю я.

Я кладу руку на худое плечо Гарри и чувствую, как он содрогается, словно кречет в неволе, при мысли о свободе.

– Простите, Ваша Милость, – отвечает тюремщик, Томас Филипс. – Вас отпустить приказа пока не было.

Я чувствую, как опускаются плечи Гарри, а Томас видит, какое у меня делается лицо.