– Я никогда прежде его таким не видела, – говорит она. – Я не знаю, что делать.

– Что с ним? – мягко спрашивает Монтегю.

– Плачет, – отвечает Констанс. – Беснуется, мечется по комнате. Колотит в дверь, но никто не приходит. Хватается за решетку на окне, трясет ее, словно думает, что может развалить стену Тауэра. А потом повернулся, упал на колени и заплакал, говоря, что не вынесет всего этого.

Я в ужасе.

– Его не тронули?

Она качает головой:

– Тело нет, но гордость…

– Он сказал, что ему вменяют? – терпеливо спрашивает Монтегю.

Она качает головой:

– Вы меня не слышите? Он не в себе. Он обезумел.

– Он помутился в уме?

Я слышу в голосе Монтегю надежду.

– Он как безумец, – говорит Констанс. – Молится, плачет, потом вдруг заявляет, что ничего не сделал, а потом – что его вечно все винят и что надо было бежать, но вы его остановили, что вы всегда его останавливаете, а потом говорит, что все равно не может остаться в Англии из-за долгов.

Она переводит взгляд на меня.

– Говорит, что его мать должна расплатиться по его долгам.

– Ты можешь сказать, допрашивали его толком или нет? Ему предъявили какое-нибудь обвинение?

Она качает головой.

– Нужно послать ему одежду и еду, – говорит она. – Ему холодно. В его комнате нет огня, а у него с собой только дорожный плащ. И он его бросил на пол и топтал ногами.

– Я сейчас же распоряжусь, – говорю я.

– Но ты не знаешь, допросили ли его и что он сказал? – уточняет Монтегю.

– Он говорит, что ничего не сделал, – повторяет она. – Говорит, что к нему приходят каждый день и кричат на него. Но он ничего не говорит, потому что ничего не сделал.

Тяготы Джеффри длятся еще день. Я посылаю мажордома с теплой одеждой, приказав ему купить еды в ближайшей к Тауэру пекарне и дать моему мальчику толком поесть, но он возвращается и говорит, что стражи взяли одежду, но ему показалось, что они оставят ее себе, а еды ему заказать не позволили.

– Я пойду завтра с Констанс и посмотрю, смогу ли я заставить их хотя бы отнести ему обед, – говорю я Монтегю, входя в гулкий зал приемов Л’Эрбера. В зале никого нет – ни просителей, ни крестьян, ни друзей. – А она может отнести ему зимний плащ, и немного белья, и постель.

Монтегю стоит у окна, склонив голову, и молчит.

– Ты видел короля? – спрашиваю я его. – Ты смог с ним поговорить про Джеффри? Он знал, что Джеффри арестован?

– Уже знал, – без выражения произносит Монтегю. – Я ничего не мог сказать, потому что он уже знал.

– Кромвель действовал с его позволения?

– Этого мы никогда не узнаем, леди матушка. Потому что король узнал о Джеффри не от Кромвеля. Он узнал от самого Джеффри. Джеффри, как выясняется, ему написал.

– Написал королю?

– Да. Кромвель показал мне письмо. Джеффри написал королю, что, если король прикажет устроить его с удобством, он расскажет все, что знает, пусть это и касается его собственной матери и брата.

Я слышу эти слова, но какое-то время не могу понять их смысл. Потом понимаю.

– Нет! – Я в ужасе. – Это не может быть правдой. Это наверняка подлог. Кромвель тебя обманывает! Это в его духе!

– Нет. Я видел записку. Это рука Джеффри. Я не ошибся. Именно это он и написал.

– Он предложил предать меня и тебя за теплую одежду и хороший обед?

– Похоже на то.

– Монтегю, он, должно быть, лишился рассудка. Он бы никогда такого не сделал, он не причинит мне вред. Наверное, он сошел с ума. Господи, мой бедный мальчик, он, наверное, в бреду.

– Будем надеяться, – злобно произносит Монтегю. – Ведь если он сошел с ума, он не может давать показания.


Констанс возвращается из Тауэра. Ее поддерживают двое слуг, она не может идти и не может говорить.

– Он болен? – Я беру ее за плечи и вперяюсь в лицо, словно могу увидеть, что не так с моим сыном, на пустом от ужаса лице его жены. – Что случилось? Что такое, Констанс? Расскажи!

Она качает головой и стонет:

– Нет, нет.

– Он лишился ума?

Она закрывает лицо руками и всхлипывает.

– Констанс, ответь мне! Его пытали на дыбе? – Я произношу то, чего сильнее всего боюсь.

– Нет, нет.

– У него ведь не горячка, нет?

Она поднимает голову.

– Леди матушка, он пытался себя убить. Взял нож со стола и бросился на него, и он воткнулся рядом с сердцем.

Я выпускаю ее и хватаюсь за стул, чтобы удержаться на ногах.

– Рана смертельная? Смертельная? У моего мальчика?

Она кивает:

– Он очень плох. Мне не позволили с ним остаться. Я видела у него на груди толстую повязку, его пристегнули двумя ремнями. Он не говорит. Не может. Лежал на кровати, и сквозь повязки сочилась кровь. Мне сказали, что он сделал, а он молчал. Отвернулся к стене.

– У него был врач? Его перевязали?

Она кивает.

Монтегю входит в комнату у нас за спиной, лицо у него страшное, улыбка перекошена.

– Нож с обеденного стола?

– Да, – отвечает Констанс.

– А обед был хороший?

Вопрос такой дикий, такой странный посреди этой трагедии, что Констанс поворачивается и глядит на Монтегю.

Она не понимает, о чем он; но я понимаю.

– Он очень хорошо пообедал, несколько блюд, и огонь в очаге развели, и кто-то принес ему новую одежду, – отвечает она.

– Нашу одежду?

– Нет, – растерянно отвечает она. – Кто-то прислал ему новые вещи; но мне не сказали кто.

Монтегю кивает и, не сказав больше ни слова, выходит из комнаты. Он даже не смотрит на меня.


На следующее утро за тихим завтраком в моих покоях мы сидим рядом перед столиком возле моего камина, и Монтегю говорит мне, что его слуга не вернулся вчера вечером домой, и никто не знает, где он.

– Что ты думаешь? – тихо спрашиваю я.

– Думаю, Джеффри сказал, что он носит мои письма и исполняет поручения, и его арестовали, – так же тихо отвечает Монтегю.

– Сынок, я не верю, что Джеффри предал нас или кого-то из наших людей.

– Леди матушка, он обещал королю, что предаст нас обоих за теплую одежду, дрова и хороший обед. Ему вчера подали хороший обед, а сегодня принесли завтрак. Сейчас его допрашивает Уильям Фитцуильям, граф Саутгемптон. Он ведет дознание. Лучше для Джеффри и для всех нас было бы, если бы он ударил себя ножом в сердце и попал.

– Перестань! – повышаю я голос на Монтегю. – Не говори так! Не смей говорить эти злые глупости. Ты как ребенок, который не знает, что такое смерть. Никогда, никогда не бывает, что умереть – лучше. Никогда так не думай. Сынок, я понимаю, ты боишься. Думаешь, я не боюсь? Я видела, как мой брат ушел туда, в Тауэр, и вышел только для того, чтобы умереть. Мой отец умер там, обвиненный в измене. Ты не понимаешь, что Тауэр – это мой всегдашний ужас, и думать, что Джеффри там, – худший из кошмаров? А теперь я думаю, что могут взять и меня. И тебя тоже. Моего сына, моего наследника!

Я умолкаю, увидев, какое у него лицо.

– Знаешь, иногда я думаю, что это наше родовое гнездо, – очень тихо произносит он, так тихо, что я его едва слышу. – Наш старейший и самый подлинный дом. А кладбище Тауэра – наша семейная усыпальница, склеп Плантагенетов, куда мы все в конце концов отправляемся.


Констанс еще раз навещает мужа, но застает его в бреду и лихорадке из-за раны. За ним хорошо ходят и хорошо ему прислуживают, но когда Констанс к нему приходит, в его комнате женщина, которая обычно приходит убирать покойников, а у двери стоит страж, и он ничего не может ей сказать.

– Но ему и нечего сказать, – тихо говорит она мне. – Он на меня не посмотрел, не спросил про детей, даже про вас не спросил. Отвернулся к стене и плакал.


Слуга Монтегю Джером не появляется в Л’Эрбере. Нам остается лишь считать, что он или под арестом, или его держат в доме Кромвеля, дожидаясь, когда он даст показания.

А потом, сразу после третьего часа, входные двери распахиваются, и в дом входят йомены стражи, чтобы арестовать моего сына Монтегю.

Мы собирались завтракать, и Монтегю оборачивается, когда с улицы влетают золотые листья с лозы, поднятые ногами стражников.

– Мне идти немедля или сперва позавтракать? – спрашивает он, словно речь о чем-то незначительном и всем должно быть удобно.

– Лучше идемте сейчас, сэр, – несколько неловко отвечает капитан. Он кланяется мне и Констанс. – Прошу прощения, Ваша Милость, миледи.

Я подхожу к Монтегю.

– Я доставлю тебе еду и одежду, – обещаю я. – И сделаю, что смогу. Я пойду к королю.

– Нет. Возвращайся в Бишем, – поспешно отвечает он. – Держись от Тауэра подальше. Поезжайте сегодня же, леди матушка.

Лицо у него очень мрачное; он выглядит куда старше своих сорока шести. Я думаю, что моего брата забрали, когда он был маленьким мальчиком, а убили, когда стал юношей; а теперь забирают моего сына, у них ушло много времени, все эти долгие годы, чтобы за ним прийти. У меня кружится от страха голова, я не могу придумать, что делать.

– Господь тебя благослови, сын мой, – говорю я.

Он опускается передо мной на колени, как делал тысячи, тысячи раз, и я кладу руку ему на голову.

– Господь нас всех благослови, – просто отвечает он. – Отец всю жизнь пытался избежать этого дня. Я тоже. Может быть, все еще окончится хорошо.

И он поднимается и выходит из дома без плаща, без шляпы и перчаток.