Монтегю смотрит на потрясенное лицо Джеффри.

– Меня не испугает, – поправляется Монтегю.

– Что скажете, леди матушка? – Джейн подсказывает мне, что нужно запретить сыновьям ехать вместе.

– Скажу, что это очень удачная мысль, – спокойно отвечаю я. – Нам нечего скрывать и нечего бояться. Мы не совершили ничего противозаконного. Мы любим церковь и чтим принцессу, но это не преступление. Даже Кромвель не может сочинить закон, по которому это станет преступлением. Поезжай, сын Монтегю, поезжай, благословляю.


Я остаюсь в Бокмер Хаусе на неделю, дожидаясь новостей с Джейн и ее детьми. Монтегю присылает нам письмо, как только приезжает в Лондон, но потом наступает тишина.

– Думаю, я сама поеду в Лондон, – говорю я Джейн. – И напишу тебе, как только что-то узнаю.

– Прошу вас, леди матушка, – напряженно произносит она. – Я всегда рада узнать, что вы в добром здравии.

Она спускается со мной к конюшням и стоит возле моей лошади, пока я устало забираюсь с седельной подножки на седло позади своего конюшего. Мои спутники садятся на коней: две моих внучки, дочери Джейн, Катерина и Уинифрид. Гарри останется дома с матерью, хотя он переминается с ноги на ногу и ловит мой взгляд, надеясь, что я возьму его собой. Я улыбаюсь своей бледной невестке.

– Не бойся, Джейн, – говорю я. – Мы выбирались из положений и похуже.

– Похуже?

Я вспоминаю историю моей семьи, поражения и битвы, предательства и казни, пятнающие нашу летопись и стоящие указательными столбами на нашем бесконечном марше с трона и на трон Англии.

– Да, – говорю я. – Куда хуже.

Л’Эрбер, Лондон, лето 1538 года

Монтегю приходит ко мне, едва я приезжаю в Лондон. Мы обедаем в зале, словно он просто зашел в гости, он мило беседует со мной о дворе и добром здравии младенца-принца, а потом мы удаляемся в мои личные покои за главным столом и закрываем за собой дверь.

– Джеффри в Тауэре, – тихо произносит Монтегю, когда я сажусь, словно боялся, что я упаду, услышав новости; он берет меня за руку и смотрит в мое ошеломленное лицо. – Постарайтесь сохранить спокойствие, леди матушка. Его ни в чем не обвиняют, против него ничего нет. Так работает Кромвель, не забывайте. Он пугает людей и вынуждает к неосмотрительным речам.

Мне кажется, что я давлюсь, я прижимаю руку к сердцу и чувствую, как оно стучит под моими пальцами, словно барабан. Я хватаю воздух и понимаю, что не могу дышать. Встревоженное лицо Монтегю расплывается у меня перед глазами, зрение мутится, и на мгновение мне кажется, что я умираю от страха.

Потом в лицо мне ударяет теплый воздух, я снова дышу, и Монтегю продолжает:

– Ничего не говорите, леди матушка, пока не отдышитесь, здесь Катерина и Уинифрид, я позвал их на помощь, когда вам стало дурно.

Он держит меня за руку и сжимает кончик моего пальца, чтобы я ничего не сказала, только улыбнулась внучкам, и я говорю:

– Мне уже лучше. Наверное, переела за обедом, у меня все сжалось от боли. Буду знать, как есть столько пудинга.

– Вам точно лучше? – спрашивает Катерина, переводя взгляд с меня на своего отца. – Вы так бледны.

– Уже все хорошо, – отвечаю я. – Принеси мне вина, будь добра, а Монтегю его для меня согреет с пряностями, и я тут же приду в себя.

Девочки бросаются исполнять поручение, а Монтегю закрывает окно, и звуки вечерней лондонской улицы затихают. Я поправляю на плечах шаль, благодарю девочек, когда они приносят вино, они приседают и убегают.

Пока Монтегю окунает раскаленную кочергу в серебряный кувшин, мы молчим. Кочерга шипит, запах горячего вина и пряностей наполняет комнатку. Монтегю протягивает мне кубок и наливает вина себе, потом подтаскивает табурет и садится у моих ног, словно он снова мальчик, как в детстве, какого у него не было.

– Прости, – говорю я. – Веду себя как дурочка.

– Я сам не в себе. Теперь тебе лучше?

– Да. Рассказывай. Объясни, что происходит.

– Когда мы приехали, попросили Кромвеля о встрече, и он ее откладывал несколько дней. В конце концов я с ним столкнулся, будто случайно, и сказал, что о нас ходят слухи, порочащие наше доброе имя, и что был бы рад узнать, что Джервесу Тиндейлу отрезали язык другим в назидание. Кромвель не сказал ни да, ни нет, но попросил привести к нему домой Джеффри.

Монтегю тянется вперед и подталкивает полено в огонь носком сапога для верховой езды.

– Ты знаешь, какой у Кромвеля дом, – продолжает он. – Повсюду ученики, писари, не разберешь, кто где, а Кромвель ходит среди них, точно он там на постое.

– Я никогда не была у него дома, – с презрением отвечаю я. – Он не из тех, с кем я вместе обедаю.

– Что нет, то нет, – с улыбкой произносит Монтегю. – Но, как бы то ни было, дом у него людный, приветливый, интересный, и если бы ты видела, какие люди дожидаются, пока он их примет, у тебя глаза бы на лоб полезли! Всевозможные, всех видов и положений, и у всех к нему дело, или доклад, или они на него шпионят – кто знает?

– Ты и Джеффри с ним увиделись?

– Он с нами говорил, потом пригласил с ним отобедать, мы остались и хорошо поели. Потом ему нужно было уходить, и он попросил Джеффри зайти на следующий день, потому что ему нужно было что-то еще выяснить.

Я чувствую, как в груди у меня снова все сжимается, и похлопываю себя по основанию горла, словно хочу напомнить сердцу, чтобы не забывало биться.

– И Джеффри пошел?

– Я велел ему пойти. Сказал, чтобы был совершенно откровенен. Кромвель читал письмо, которое Холланд отвез Реджинальду. Он знал, что оно не о цене на пшеницу в Беркшире прошлым летом. Он знал, что мы предупредили Реджинальда о том, что Фрэнсис Брайан послан его захватить. Он обвинил Джеффри в неверности.

– Но не в измене?

– Нет, не в измене. Нет измены в том, чтобы сказать человеку, собственному твоему брату, что кто-то едет его убить.

– И Джеффри сознался?

Монтегю вздыхает.

– Поначалу он все отрицал, но потом стало очевидно, что Холланд пересказал Кромвелю оба письма. Письмо Джеффри Реджинальду и ответ Реджинальда нам.

– Но в них все равно нет измены.

Я так и цепляюсь за эту мысль.

– Нет. Но они, очевидно, пытали Холланда, чтобы он рассказал про письма.

Я сглатываю, вспоминая круглолицего человека, приходившего ко мне, и синяк на его щеке, когда его провезли мимо нас по дороге.

– Кромвель осмелится пытать лондонского купца? – спрашиваю я. – А как же его гильдия? Его друзья? Как же купцы из Сити? Они что, не защитят своего?

– Кромвель, видимо, считает, что он что-то замыслил. И явно осмеливается, и поэтому вчера он арестовал Джеффри.

– Он не… Он не…

Я не могу сказать о своем страхе вслух.

– Нет, Джеффри он пытать не будет, он не посмеет коснуться одного из нас. Королевский совет этого не позволит. Но Джеффри в панике. Я не знаю, что он может сказать.

– Он в жизни не скажет ничего, что нам повредит, – говорю я и чувствую, что улыбаюсь, даже в опасности, при мысли о любящем верном сердце сына. – Он никогда не скажет ничего, что повредит кому-то из нас.

– Нет, и к тому же в самом худшем случае мы всего лишь предупредили брата, что ему грозит опасность. Никто не может нас за это винить.

– Что мы можем сделать? – спрашиваю я.

Мне хочется немедленно мчаться к Тауэру, но у меня ослабли колени, я даже встать не могу.

– Нам не позволено его видеть; только его жена может зайти в Тауэр и повидаться с ним. Я послал за Констанс. Завтра она будет здесь. А после того, как она с ним встретится и удостоверится, что он ничего не сказал, я снова пойду к Кромвелю. Может быть, даже поговорю с королем, когда он вернется, если застану в добром расположении духа.

– Генрих об этом знает?

– Надеюсь, что нет. Возможно, Кромвель себя переоценил и король на него разгневается, когда узнает. Нрав у него нынче такой неустойчивый, что он срывается на Кромвеля так же часто, как соглашается с ним. Если я застану его в нужный момент, если мы ему будем по душе, а Кромвель вызовет его раздражение, он может воспринять это как оскорбление нам, его родственникам, и сокрушить Кромвеля за это.

– Он так переменчив?

– Леди матушка, никто из нас от зари до зари не знает, в каком он будет настроении и когда или из-за чего оно внезапно изменится.


Я провожу остаток вечера и большую часть ночи на коленях в часовне, молясь своему Господу о том, чтобы уберег моего сына; но не могу быть уверена, что Он слушает. Я думаю о сотнях, тысячах матерей, стоящих сегодня ночью в Англии на коленях, молящихся о своих сыновьях или за души сыновей, которые умерли за меньшее, чем совершили Джеффри и Монтегю.

Я думаю о дверях аббатств, хлопающих под летней английской луной, о ковчежцах и святых дарах, вываленных на сверкающие булыжники темных площадей, когда люди Кромвеля рушили святилища и выбрасывали реликвии. Говорят, что усыпальницу Томаса Бекета, к которой сам король приближался на коленях, вскрыли, и богатые подношения и бесценные сокровища исчезли в новом Суде приобретений лорда Кромвеля, а священные кости святого были утрачены.

Какое-то время спустя я сажусь на пятки и чувствую, как у меня болит спина. Я не могу заставить себя докучать Господу; Ему столько нужно сегодня исправить. Я думаю о Нем, старом и усталом, как я сама, о том, что Он чувствует, как и я, что слишком многое нужно исправлять и что в Англии, Его любимой стране, все идет не так.

Л’Эрбер, Лондон, осень 1538 года

Констанс едет прямиком в Тауэр, едва добравшись до Лондона, а потом приезжает в Л’Эрбер. Я отвожу ее в свои личные покои, даю кубок эля с пряностями, снимаю перчатки с ее холодных рук и шаль с худых плеч. Она смотрит то на меня, то на Монтегю, словно думает, что мы вдвоем сможем ее спасти.