Он был широкоплечим, крепким мужчиной. Что-то цыганское виделось в его смуглом лице с черными маленькими глазами, но с необычным в них блеском, что делало его взгляд колючим. Возможно, цыганская кровь и превращала его черты в такие разбитные, даже черные курчавые волосы не могли быть уложены аккуратно на его голове. Вы можете встретить его с золотыми серьгами в ушах и лотком на спине, разыскивающего свою очередную жертву. Были, конечно, и еще цыгане на Войси-стрит, но не такие, как он — любящий уют домашнего очага, удобное кресло и строящий планы на будущее. Мать и дочь были скучны для него. Жалкая маленькая комнатка, где он жили, спали, готовили и ели, была пародией на помещение и находилась позади лавки. Когда мать или дочь Джарреда хотели зайти к нему, то предварительно стучали со свойственным им смирением. Только, когда он был особенно весел, когда дела его шли хорошо или когда он проворачивал свои махинации с Амати и Рубенсом, он снисходил до ужина со своими домочадцами в маленькой нижней комнатке. Тогда его душа как бы приходила в волнение, и он мог рассказать им свои планы или высказать свое возмущение по поводу судьбы, которая не обеспечила его капиталом.

— Я мог бы сделать все, если бы у меня были деньги, — декларировал он. — Дайте мне тысячу фунтов для начала, и я умру в такой же роскоши, что и Ротшильд.

Его дочь имела привычку сидеть с локтями на столе, хотя часто получала выговор за это со стороны своей бабушки, которая никогда не забывала быть вежливой и в свое время во всю смотрела за выражением лица собственного отца, не желая пропустить его указаний.

Джарред мало-помалу внушил дочери глубочайшую веру в его гениальность. Он говорил о тех вещах, которые мог бы сделать и еще сделает, если судьба будет благосклонна к нему — это была наиболее частая тема, к которой он обращался в своих монологах. Эти рассказы обычно были рождены ярким воображением и пинтой шестипенсового элля.

Луиза Гарнер безоговорочно доверяла своему отцу и жила с постоянным чувством гнева против общества за то, что оно не признавало и плохо обращалось с ним. Ей казалось очень несправедливым то, что такой человек, как Джарред Гарнер, не мог иметь своего места и власти, карет и лошадей, прекрасного дома, роскошной одежды и собственной земли, дающей ежедневное пропитание. Должно быть, существовала какая-то ошибка, сплетение лжи в мировом механизме, допустившем, чтобы Джарред носил, обтрепанные ботинки и ел скудный обед. Это чувство, воспитанное дикими отцовскими монологами, росло вместе с тем, как росла Луиза и нашло свое выражение в скрытом недовольстве, которое отображалось даже на ее лице, таком похожем на отцовское, только глаза были больше и мягче и рот выглядел более маленьким и аккуратным, но цвет кожи и черные волнистые волосы выглядели такими же цыганскими и в каждой черте лица была решительность и гордость. Красота Луизы Гарнер была мягкой и спокойной, ее чистота была искренней и неподдельной. Да, в моменты хорошего настроения мистер Гарнер мог сказать: «Лу, неплохая девочка». Ни эгоизм, ни тщеславие не нашли себе места на Войси-стрит. Другие пороки могли бурно разрастаться здесь, но для этих здесь не было благоприятной почвы.

Это была ее участь — выносить все трудности жизни, сидеть неизвестно на чем, спать на самом краешке кровати ее бабушки, раньше всех вставать и позже всех ложиться, бегать по разным поручениям в дождливую погоду, носить туфли даже после того, как они переставали выполнять свою функцию, питаться разными остатками и в награду за это получать нравоучения от отца, смешивающиеся с ругательствами и ворчанием бабушки.

Тяжелая жизнь — и Лу знала это, как знала и то, что она была лучше и умнее окружающего ее мира. Зеркало с обшарпанной задней стороной, напоминающей какую-то кожную болезнь, говорило ей, что в ее внешности больше жизни и красок, чем во внешности других людей, только слегка осунувшееся и бледное лицо говорило о преждевременных заботах, которые свалились на ее плечи. Не проходило и пятнадцати минут с момента появления ее на улице, чтобы она не услышала комплимента по поводу своей внешности. Но что толку от этого, когда нет хорошего платья?

«Лучше бы я была уродиной, — говорила она себе, — или по крайней мере менее привлекательней, тогда бы меня хоть не задевали, когда я выхожу на улицу».

Одна только вещь оживляла ее безрадостную жизнь. Когда Джарред был в хорошем настроении от построения своих планов на будущее и когда его дела в «искусстве» шли успешно, он мог позволить дочери перенести шитье в гостиную и работать здесь, пока он курит или лакирует очередную скрипку. Ее любимое место зимой было в углу комнаты, возле камина. Джарред всегда поддерживал в нем огонь, летом она любила сидеть на подоконнике открытого окна. Но такие моменты бывали очень редко, как уже отмечалось. Джарред держал своих женщин на расстоянии и поэтому Луиза проводила свои вечера в скучных диалогах с бабушкой, чьи беседы были затяжными монологами на излюбленную тему о трудной жизни рода Гарнеров.

В один из таких сырых зимних вечеров, менее чем через неделю после, описанного обеда на Фитсрой-сквер, Луизе было разрешено перенести свою работу в комнату Джарреда — латание шерстяного носка своего отца. Это была работа, которую она довела до совершенства, постороннему наблюдателю могло показаться, что Луиза чинит один и тот же носок; те же зияющие дырки на пятке, дырки, прорванные пальцами. Но Лу упорно все зашивала и зашивала, не жалуясь на свою участь, но вовсе не потому, что она любила шитье. «Ни у кого не было еще таких неумелых рук, как у нашей Луизы», — говорила миссис Гарнер, держа в руках работу девушки. Луизе очень нравилось читать романы и слушать музыку. Она могла часами просиживать над чтением изодранной в клочья книги, если ей разрешали оставаться так долго одной. Или иногда пробиралась в отцовскую комнату и там слушала, как он пытался насвистеть мотив какой-нибудь песенки. Луиза пробовала также аккомпанировать себе на разбитом старом фортепьяно, которое служило удобной полкой для пустых чайников, глиняных трубок, порванных ботинок, старых газет, и стояло в углу комнаты. У Лу был неплохой голос — сильное контральто, совсем не похожий на звонкое пение Флоры Чемни. Луиза некоторое время училась в школе на Войси-стрит и поэтому была более образованной, чем большинство окружающих ее молодых женщин. Она получала также некоторое образование от своего отца, в основном сводящееся к описанию их несчастного положения и утверждению о существовании более прекрасной жизни за пределами Войси-стрит. Луиза была зла на судьбу за то, что та бросила ее в эти трущобы, не любила местных жителей, для которых эта улица была единственным миром и у которых не было даже желания покинуть его. Были здесь и люди, не знавшие или, не подозревавшие о существовании другой жизни, отличной от Войси-стрит. Все их стремления и желания были связаны с этой улицей и с площадкой, где мясник крутил свою сосисочную машину. Если даже они и становились богатыми, что было весьма сомнительным, то и в этом случае у них не появлялось ни малейшего желания посетить ворота Принца или Парк-лэйн. Они могли лишь предаваться дикому разгулу на Войси-стрит, купаясь в роскоши. Ели своих поросят, тех же устриц, иногда посещали какой-нибудь театр и даже могли любоваться на протяжении нескольких часов океаном, но с тем, чтобы тут же вернуться на всем сердцем любимую Войси-стрит. Такая привязанность к этой улице была схожа с привязанностью гавайского дикаря к своим хлебным деревьям и коралловым бухтам — единственному, что он мог видеть на суше и на море. Но даже те немногочисленные знания, которые были у Луизы, помогли ей вырваться, хотя и мысленно, из этой рутины. Всем сердцем она презирала Войси-стрит.

Она сидела в один из таких вечеров на каминной решетке и временами прилежно штопала, а временами приостанавливала свою работу и сидела с натянутым на руки носком, поглядывая на огонь и погружаясь в мечтания — маленькая фигурка с черными волосами, спадающими на лоб, одетая в странное платье, первоначальный цвет которого был скрыт грязными пятнами, подобно тому, как Джарред переделывал палитру одной картины в другую.

Конечно, Луиза казалась жалкой, но было в ней что-то своеобразное, что напоминало некоторые сюжеты Дисона Филипа. Она носила алый платок, повязанный на шее, который оживлял ее серую одежду, в глазах отражался огонь, свет от которого освещал слегка бледную кожу на лице, полные красные губы. И присутствовал на лице какой-то след меланхолии, слишком выраженной для такой молодой девушки, хотя бы даже она и жила на Войси-стрит.

Джарред курил свою трубку, предаваясь безделию после очередного склеивания и лакировки скрипка, что он считал тяжелой работой. Он был доволен тем, что его дочь может сидеть и смотреть на его огонь, однако Джарред вовсе не собирался каким-либо образом развлекать ее.

— Что там с ужином? — спросил он, переставая курить.

— Думаю, что сегодня у нас будет рубец, папа.

— Думаю! Ты не должна думать об этом. Рубец это или нет. Ты не можешь думать об этом.

— Я извиняюсь, папа, — ответила девушка кротко, — это рубец. Я ходила за ним сама!

— Надеюсь, что ты взяла хорошую порцию, с жиром, а то та худосочная дрянь, которую мне иногда дает твоя бабушка, ничуть не лучше вареной кожи. Гм! Кажется, звонят во входную дверь. Кто это может быть так поздно?

— Наверное, к бабушке пришли, — предположила девушка.

— Очень может быть.

Тем не менее мистер Гарнер оживился, отложил скрипку в ящик стола, осмотрел комнату и решив, что она готова к приему гостя, вернулся к креслу.

— Посмотри, кто это, Лу, — сказал, он.

Но прежде, чем девушка смогла встать, гостя узнали по знакомым легким и стремительным шагам, раздававшимся на лестнице, и по бархатному тенору, что-то напевающему.

— Это мистер Лейбэн, папа.

— Да, мне не очень нравится его голландская манера исполнения рисунка, — сказал Джарред, взглядом показывая на угол, где стояло три или четыре холста без рамок.