Добранецкий задвигался в кресле.

– Извините, но я вас не понимаю.

На лице Тухвица появилось раздражение.

– Видите ли, пан профессор, я в ваших медицинских вопросах ничего не смыслю. Я – финансист и точно знаю свои обязанности. Так вот, профессор Вильчур поступил с нами весьма порядочно, как джентльмен. Конечно, он мог не взять на себя вину, а свалить ее на терапевта, которая не обследовала Доната. Разумеется, тогда он имел бы право на частичную долю ответственности как хозяин клиники, и суд, я думаю, признал бы за ним это право. Однако сомневаюсь я в том, что тогда мы смогли бы получить всю сумму страховки, и разбирательство тянулось бы годами. Я должен быть ему благодарен или уж, по крайней мере, относиться так же по-джентльменски.

– Но разве не ценой жизни следующих пациентов? – с сарказмом вставил Добранецкий.

– Конечно, если дело действительно обстоит так, как вы говорите и как вы здесь написали, я согласен, что профессор Вильчур должен уйти. Но я его заставить не могу. У меня с ним заключен договор, в силу которого он останется руководителем клиники, пока сам не откажется. Это, во-вторых. Есть еще и третий пункт. Знаете, есть у меня по отношению к Вильчуру гражданский долг. Много лет назад он лечил мою мать и спас ей жизнь.

В кабинете воцарилась гнетущая тишина. Председатель медленно прикурил трубку.

– Из этих всех аргументов, – отозвался Добранецкий, – существенным является один: ваш договор с Вильчуром. Но и здесь есть выход. Не мог ли бы пан председатель подумать о чем-нибудь вроде пенсии? Я думаю, что на такое решение вопроса профессор Вильчур мог бы согласиться, разумеется при определенном давлении.

– Но я не могу оказывать никакого давления, – запротестовал председатель.

Добранецкий сделал паузу.

– Поскольку общество под вашим председательством является хозяином клиники, вы должны быть заинтересованы в ее репутации, потому что репутация и только репутация представляет главную ее ценность. С момента, когда клиника начнет утрачивать славу лучшего учреждения этого типа в столице, упадут ее доходы, а поэтому и объективная ценность.

– Я это хорошо понимаю, – согласился председатель. – Поэтому я должен заверить вас, что мы не собираемся оставлять ее для себя. Мы готовы продать ее первому претенденту, который обратится к нам. Продадим даже с определенным убытком.

Глаза Добранецкого забегали.

– Через сколько месяцев мы могли бы поговорить об этом?

– Не пан профессор?.. – поинтересовался председатель.

Добранецкий сделал неопределенный жест рукой.

– Не я один, я не располагаю такими средствами, но надеюсь найти несколько коллег, которые вошли бы со мной в совместное предприятие. Естественно, речь об этом могла бы идти лишь в случае смены руководства. Поймите меня правильно, пан председатель, дело не в том, что именно я хотел бы принять руководство клиникой. Прежде всего, речь идет о безопасности пациентов и о поддержании на должном уровне учреждения, одним из создателей которого, и смело могу об этом заявить, я являюсь. Председатель встал.

– Я подумаю обо всем этом, пан профессор, и скоро дам вам ответ.

– Буду ждать его с нетерпением, поскольку продление существующего положения действительно грозит серьезными последствиями.

Председатель проводил Добранецкого до дверей и снова погрузился в свое бездонное кресло. В сущности, это дело имело для него весьма неприятный привкус. Если бы это зависело от него, если бы не отвечал он за финансы общества, предпочел бы на все это махнуть рукой и предоставил бы событиям собственный ход.

Ему не понравился Добранецкий. Он знал, конечно, что это известная и уважаемая личность, ученый высокого уровня и человек, играющий немалую роль в светской жизни Варшавы. Однако отношение профессора к Вильчуру показалось председателю некрасивым, а возможно, даже нечестным.

С другой стороны, он уже не однажды слышал отзвуки, подтверждающие данные, содержащиеся в докладной записке Добранецкого.

В тот вечер председатель Тухвиц за ужином рассказал жене обо всем и услышал такой совет:

– Дорогой мой, лучше всего ты поступишь, если встретишься с Вильчуром и поговоришь с ним откровенно.

– Ты права, – согласился он. – Сделаю это на следующей неделе.

О составлении докладной записки Добранецким в клинике знали, так как в ее редактировании участвовало несколько врачей, принявших сторону автора. Разумеется, это событие нельзя

было удержать в тайне, и скоро оно стало известно Вильчуру. Он молча выслушал, усмехнулся, пожал плечами и ничего не сказал. На следующий день в присутствии нескольких сотрудников он обратился к Добранецкому:

– Мне положен короткий отпуск. Поскольку как раз приближаются Рождественские праздники, я хотел бы попросить коллегу заменить меня, если, разумеется, у вас нет своих планов.

– Никаких. На праздники я остаюсь в Варшаве. А вы уезжаете? Надолго?

– На две-три недели, по крайней мере, у меня такие планы.

– Возможно, к дочери, в Америку?

– О нет, – неохотно ответил Вильчур, – это слишком дальняя дорога.

Воспоминание о Мариоле снова вызвало у него горькое чувство досады. Как раз несколько дней назад он получил от нее пространное письмо. Сведения о смерти Доната дошли уже и до них, как и то, что Вильчур должен был заплатить огромную компенсацию, которая разорила его. Знала Мариола и о кампании, которая велась против ее отца, однако в письме он не обнаружил того сочувствия, которое ему было так необходимо.

"Мы огорчены неприятностями папы, – писала Мариола. – Но Лешек прав, когда говорит, что, может быть, это к лучшему, папа не будет переутомляться. В возрасте папы нужно больше заботиться о своем здоровье, чем о здоровье других. Слава Богу, наше материальное положение позволяет папе уйти на отдых. Лешек, находящийся сейчас в деловой командировке в Филадельфии, вчера позвонил мне и просил сообщить папе, что он будет ежемесячно высылать тысячу долларов и даже больше, если папе этого не хватит".

Кроме этих нескольких строчек, письмо содержало много информации о материальных удачах Лешека и о каких-то непонятных успехах их обоих.

Письмо это глубоко ранило Вильчура. Единственные близкие ему люди полагали, что выполнят свой гражданский долг, если позаботятся о том, чтобы он не чувствовал недостатка в деньгах. И они тоже, как и клика Добранецкого, считали, что он должен отказаться от своей любимой работы, что непригоден для нее и должен уступить место более молодым.

Они не могли понять, что для него отказ от работы хуже смерти, что это было бы признанием перед обществом и перед самим собой в том, что ни обществу, ни себе он уже не нужен, что стал хламом, просто использованным инструментом, который выбрасывается на свалку. И это в то время, когда более всего он хочет работать, действовать, быть полезным.

Он сказал Добранецкому неправду: он не собирался никуда уезжать. Ему просто хотелось какое-то время побыть в одиночестве, дать отдых нервам, вернуть прежний покой, собраться с мыслями и найти в себе силы, которые позволят пережить вражескую кампанию.

Он предупредил слугу, чтобы всем, кто его будет спрашивать, всем без исключения, тот говорил, что профессор уехал на несколько недель, куда – неизвестно, чтобы никого не впускал. Старый Юзеф точно понял распоряжение и отправлял от дверей как знакомых, так и пациентов профессора. Он даже не надоедал ему сообщениями о том, кто приходил, а профессор, в свою очередь, не спрашивал его об этом.

Два первых дня он провел в постели, а затем взялся за просматривание специальной и научной литературы, с которой еще не был знаком. Однако его деятельная натура быстро начала восставать. Все чаще он посматривал на часы и скоро понял, что этот отдых, в сущности, утомляет его больше, чем работа. Отметив это, занялся упорядочением записок и других материалов, которые уже год собирал для трактата о хирургическом лечении саркомы. Когда уже все было готово, он тотчас же сел писать, а поскольку каждая работа целиком поглощала его, то с раннего утра и до поздней ночи он просиживал за столом, вставая только для того, чтобы наскоро съесть обед или ужин.

Спустя неделю работа была закончена, что, собственно, не обрадовало Вильчура. Его стала охватывать тоска. Мысли постоянно роились вокруг дел, связанных с клиникой, а это не оказывало положительного влияния на состояние его нервной системы. Достал из библиотеки несколько книг давно забытых, а некогда любимых поэтов, но и это не смогло заполнить его свободное время. Бесцельно бродил он по комнатам, часами стоял у окна, всматриваясь в пустоту бесшумной улицы.

В конце концов, начал скрупулезно выспрашивать у Юзефа, кто приходил, кто звонил и что говорил.

Однажды, стоя у окна, он увидел человека с елочкой. Взглянув на календарь, он понял, что наступил Сочельник. Прошло уже много лет, как эта дата утратила для него эмоциональный смысл, какой имела тогда, когда в этом доме была семья, когда за праздничный стол он садился с Беатой, когда под елкой возвышались горы подарков для маленькой Мариолы…

Внезапно Вильчура охватило болезненное чувство одиночества. Мысли быстро пробегали по галерее знакомых, сотрудников, коллег.

Нет, никто из них не близок ему, ни с кем из них у него не было теплых отношений…

Люция… Профессор улыбнулся. Да, это хорошая, это прекрасная мысль. Я позвоню ей и приглашу на праздничный ужин. Панна Люция наверняка не откажет…

Воодушевленный этой мыслью, профессор Вильчур начал быстро листать телефонную книгу. Однако, найдя номер Люции, он заколебался.

Трудно было себе представить, чтобы эта молодая девушка не имела какого-нибудь плана проведения праздника, чтобы не получила приглашения уже давно от кого-нибудь более интересного в какой-нибудь веселый милый дом, в котором будет елка, где есть дети, где она погрузится в атмосферу семейного тепла, того тепла, по которому он сейчас так затосковал. Вероятнее всего, ее пригласила семья Кольского, а может быть, Зажецкие, о которых она так часто вспоминала.