Однако было ясно, что фамилия Люции вызвала в нем какие-то глубокие воспоминания, так как с этого момента он умолк и сидел сгорбившийся и хмурый.

– Я когда-то был в Сандомеже, – начал Вильчур, как бы не замечая перемены настроения приятеля. – Это было еще в студенческие годы. Милый городок. Старые дома… Помню ратушу… Красивая ратуша, и улочка направо, и дом из красного кирпича, весь утопающий в зелени. Там мы остановились с другом… А потом купили небольшую лодку и уже на лодке отправились вниз по Висле до Варшавы. В те времена это была настоящая экспедиция, и мы безмерно гордились собой. Это, наверное, одни из самых замечательных каникул, какие я помню. Тогда я учился на первом курсе. Потом пришли годы тяжелого труда. Лето использовалось для практики в заграничных клиниках или просто для зарабатывания денег, чтобы было чем оплатить квартиру и содержание в учебном году…

Поезд остановился на какой-то небольшой станции.

– Вы знали пани Эльжбету Каньскую? – тихо спросил Емел.

Люция кивнула головой.

– Это моя тетя.

– Тетя, – повторил Емел. – Так, значит, Михал Каньский был вашим дядей.

– Да, – подтвердила Люция. – Вы знали их?

– Настолько, насколько один человек может знать другого… Михал Каньский… Ученики называли его тапиром. Сейчас, наверное, выглядит как носорог, толстея и похрюкивая в теплом болоте мещанского гнезда.

Люция покачала головой.

– Его не стало уже двадцать лет назад. Я была маленькой девочкой, когда он умер. Оба умерли. Несколько лет назад умерла и тетя.

Она помолчала, а потом добавила:

– Я очень любила ее и очень ей благодарна. Это была самая интеллигентная женщина, которую я знала.

Она сказала это с желанием защитить память покойной от каких-то неуместных шуток Емела. Но он откликнулся коротким неприятным смехом.

– О, я тоже ей весьма благодарен.

После этого, однако, он отодвинулся в угол купе и погрузился в молчание. Вильчуром тоже овладели какие-то мысли или воспоминания. Люция вынула книгу и стала читать. Поезд шел среди волнистых холмов, поросших молодым лесом и кустарником. Изредка среди них мелькали ярко-зеленые всходы и серые мшистые крыши деревень.

Солнце уже клонилось к западу. Его лучи длинными струями падали в купе.


Глава 9

На мельнице Прокопа Мельника завтракали рано. Здесь жил рабочий люд, а известно, что для работы нужны силы, которые давала, прежде всего, еда. Поэтому еще до того, как рыжий Виталис пошел поднять заслонку, а старый Прокоп разбудил сына, бабы, постанывая и почесывая отлежанные бока, позевывая и пошмыгивая носами, хлопотали возле большой печи. Зоня раздувала вчерашние угли, которые загребли в боковой подпечек. Где-то в глубине черной массы тлел лишь маленький огонек. Но не прошло и нескольких минут, как целая куча угля раскалилась и, передвинутая на середину печи, вспыхнула ярким пламенем в окружении смолистых щепок. Ольга принесла из сеней увесистую охапку березовых поленьев и с грохотом бросила их на пол. Хорошее сухое дерево, спиленное в лесу еще прошлым летом и разрубленное на ровные поленья, которые затем сложили в продуваемые штабеля, сейчас быстро и легко занялось огнем, потрескивая и время от времени выстреливая снопами искр.

Старая мельничиха давно уже была на ногах. С курами ложилась, но раньше кур вставала. Ей было не до сна. С годами, по мере роста достатка ей казалось, что на нее ложится все больше забот. Она боялась, что, стоит ей чего-нибудь недоглядеть, все пойдет прахом. Поэтому с самого раннего утра в хате и в округе раздавался ее скрипучий, ворчливый голос, отчитывающий все вокруг: и домашних, и животных, и даже неодушевленные предметы. По ее мнению, все сговорились, чтобы донимать ее и вредить хозяйству.

Ее брюзжание для всех стало бы несносным, если бы кто-нибудь обращал на нее хотя бы малейшее внимание. Зоня и Ольга сами знали, что они должны с утра затопить печь и поставить к огню пузатый горшок, чтобы разогреть вчерашнюю аппетитную, заправленную копченым мясом капусту, затем накрыть стол, поставить миски, принести из чулана хлеба. Наталка и без напоминания, еще заспанная, бежала в хлев, чтобы выгнать на пастбище Белошку и Лявониху, выпустить гусей и уток, свиньям и развизжавшимся поросятам нарубить в большом корыте травы и картошки. Василь открывал мельницу и запускал в движение, а если на внутреннем дворе еще не было подвод с зерном, он выходил и, точно хозяйским глазом осматривая все вокруг, топтался возле того окна, которое уже издалека выделялось среди других окон дома. И как же было ему не выделяться! Его плотно закрывали белоснежные ситцевые занавесочки, украшенные нарядными ленточками из розовой и голубой гофрированной бумаги и завязанные посередине двумя прелестными бантами.

Это было одно из окон праздничной избы, а скорее, той ее части, которая называлась "за перегородкой". Вот уже три месяца жила там Донка Солен – дальняя, десятая вода на киселе, родственница Прокопа и его семьи.

Не сразу на мельнице приняли ее хорошо. Сначала старому Прокопу не раз приходилось прикрикивать на баб, а Ольге однажды даже здорового тумака отвесил, когда та городской приблуде, как она ее называла, так подала миску с гороховым супом, что половина выплеснулась ей на колени. Были у старого Прокопа на то свои причины, что в дом дармоедку привел. Говорили, что когда-то он по миру пустил родного брата и его семью. И хоть прошло уже много лет, и сейчас часто вспоминают об этом в окрестностях Радолишек, обвиняя мельника в жадности, бесчувственности и равнодушии к горю и нужде близких. Как там было когда-то на самом деле, трудно сказать, но шли годы, а вместе с ними в поседевшую голову Прокопа приходили какие-то новые мысли и в его сердце рождались какие-то новые чувства. Поэтому, узнав, что в далеком Вильно умер его дальний родственник Теофил Солен и оставил на произвол судьбы свою дочь, он после коротких размышлений решил забрать ее к себе.

Ничего никому не сказав, Прокоп собрал узелок и отправился в Вильно. Когда он увидел девушку, его охватила жалость, хоть и не показывал этого. Молоденькая она была, только восемнадцать исполнилось, худенькая, бледная, со слабыми легкими, поэтому и работы никакой не могла найти, хотя и образование имела немалое: начальную школу с наградой закончила, а потом еще два года училась в гимназии. Отец ее швейцаром служил у одного пана, пока не заболел воспалением легких и умер. Подумал тогда старый Прокоп, что откормится девушка на мельнице, оживет, да и пригодиться может: Наталке поможет подучиться. Возможно, были у него и другие планы, но о них он и думать не хотел.

Переехала тогда Донка на мельницу. Несмелая и забитая, она, казалось, боялась всех, начиная от большого пса Рабчика и кончая дядей, – так велел Прокоп называть его. Проходили недели, и девушка менялась на глазах. Она поправлялась, расцветала; ее черные глаза утратили прежнее затуманенное и покорное выражение и все чаще вспыхивали живыми искорками. Щеки ее зарумянились, а густые каштановые волосы стали еще гуще и приобрели блеск, как шерсть у изголодавшегося коня, которого стали хорошо кормить, не жалея овса.

Постепенно домашние приняли Донку, и на мельнице ей уже никто ни в чем не отказывал. Спала она дольше всех, поднимаясь к самому завтраку; ни к какой работе ее никто не принуждал. Если она сама хотела, то шила что-нибудь для Наталки, для Зони или Ольги, иногда постирушку небольшую сделает, тесто замесит или убрать поможет. Была у нее только одна постоянная обязанность – делать с Наталкой уроки, но это длилось недолго. Ее присутствие на мельнице никого не обременяло, а уж Василю и вовсе по вкусу пришлось, хотя он этим и не хвастался. Сама его молодость требовала общения, а все складывалось так, что именно этого у него не было. Барышни получше из городка крутили носом и с сыном мельника, хотя и зажиточного, водиться не хотели, потому что он нигде не учился. На девушек же из соседних деревень он почти не обращал внимания. Они были чересчур примитивны для него. Зато Донка, эта образованная девушка из большого города, не только не выказывала ему своего пренебрежения или высокомерия, но вела себя с ним как с равным. С удовольствием слушала его песни, всегда рада была пойти с ним ловить рыбу и читала ему такие прекрасные стихи, что после некоторых он долго не мог заснуть, размышляя над судьбами пана Тадеуша, графа и Зоей.

В доме Прокопа Мельника трапеза не была, как у других, только утолением голода. Завтрак, обед или ужин считался своего рода обрядом, начинающимся с молитвы и молитвой заканчивающимся. За стол садились все вместе, а когда кого-то не было даже по важной причине, старый Прокоп не скрывал своего недовольства. В тот день тоже сели все вместе. Посередине стола стояла большая миска, от которой исходил аппетитный запах копченого мяса и капусты, рядом стояла вторая – с дымящейся картошкой, и, хотя это была ранняя весна, на столе лежала большая буханка хлеба. На мельнице хлеба всегда хватало. Деревянные ложки поочередно погружались в каждую миску. Делалось это не спеша, чтобы не показать прожорливость. Только троим еда подавалась на отдельных тарелках: главе семьи, Василю и Донке. Привилегированное положение последней вначале вызывало молчаливые протесты Ольги и Зони. С течением времени, однако, они согласились и с этим. Во-первых, они видели, что никак не смогут повлиять на волю Прокопа, а во-вторых, сами полюбили Донку и признали за ней какое-то превосходство.

Завтрак подходил к концу. Прокоп, рукавом вытерев усы и бороду, как раз собирался приступить к молитве, когда открылась дверь избы и на пороге появилась высокая чуть сутулая фигура. Гость был одет по-городскому, в шляпе. С минуту он стоял улыбаясь, потом снял шляпу и сказал:

– Хвала Иисусу Христу.

Только сейчас они узнали его. Ни по лицу, ни по одежде узнать его было невозможно. Когда он жил с ними, он носил обычную сермягу или кожух и была у него борода, закрывавшая половину лица …