И я уплываю в блаженный сон, чувствуя, как на губах сама по себе расцветает тихая счастливая улыбка. Впервые, кажется, за миллион лет.

Глава 49

Стас


Блядь, я совсем расплавился.

Не могу сдерживаться рядом с принцессой.

Не могу!

Вся воля стальная, годами наработанная, с ней трещину дает! Не просто трещину, трещит и раскалывается так, что я себя не узнаю!

Блядь, я ее ненавидеть должен.

Унизить. Ноги вытереть об нее!

И это далеко не самое жестокое, что могло бы быть!

Я ведь не бросил ее на помойке, не дал упасть на самое дно, где она бы оказалась, как когда-то я. Нет. Принцесса оказалась бы на самом черном дне. Самом грязном и отвратном. И мне ничего для этого делать было не нужно. Просто единственное — не вмешиваться. Пальцем не пошевелить. Бросить все так, как есть и не нестись на этот гребаный аукцион.

Но я поехал. Понесся, полетел, бля.

Почему?

Хотел спасти глупую девочку?

Ни хера.

Хотел сам, а не чтоб кто-нибудь другой. Однозначно. Других вариантов просто быть не могло и не может!

Моя месть даже слишком мягкая, если, блядь, разобраться.

Просто заставить ее служить мне, ублажать, сломать волю.

Я не дал бы ей пойти по рукам, пропасть в нищете. Не позволил бы, чтоб об нее вытирали ноги.

Не дал бы умереть ее сестре, как это случилось из-за ее отца с моей матерью.

Но… Блядь! Все мысли про месть просто вылетают из головы, когда она рядом!

Искрит.

Только увижу ее, только запах ее почувствую, который витает в моем доме так, что весь он, кажется, этим крышесносным запахом золотой принцессы пропитался, — и дурею.

Ничего не вижу, ничего не помню.

Лицо ее ненавистного отца расплывается перед глазами, оставляя по себе только ее сладкие губы. Волосы ее непослушные, волной струяшиеся по идеальному телу.

Глаза эти — смелые, с вызовом, со сладким, таким одуренно сладким медом, что плещется там, внутри.

И ведет.

Ведет так, что ни о чем думать не могу.

Одного хочется, — схватить в охапку и на губы эти сумасшедшие, сладкие, такие, блядь, запредельно дерзкие, наброситься.

И пить их жадно. Пить ее, на хрен, всю!

Каждый ее стон, каждый всхлип, вкус этот медово- дурманный, сумасшедший.

Подальше держался.

Знал, что не выдержу.

Сорвусь.

Наброшусь.

И сделаю своей. Возьму жадно. Жестко. Наплевав на все ее «нет» и «ненавижу».

Только вот сам себя потом ненавидеть за это буду. От такого потом уже не отмылся бы до конца своих дней. И без того лицо ее с этими глазами, ненавистью переполненными, когда ласкаю, так и стоит перед глазами.

А когда сама пришла, я просто остолбенел.

Сумасшедшая.

Халатик еще этот прозрачный нацепила.

Белье, — что паутинка, кружево такое тонкое, что ни хрена не прикрывает.

Блядь, остолбенел.

Потому что внутри все зарычало и с катушек слетело.

Потому что набросился бы и разодрал бы на ней всю эту видимость одежды. Одним рывком бы разодрал, одновременно вбившись резко по самые яйца, которые уже гудят от дикого желания, звериной какой-то потребности оказаться в ней. И брать. Брать снова и снова.

Только одно остановило. Глаза эти с ненавистью так и полыхнули в памяти. Чуть мозг на хрен не сожгли. Заставили остановиться.

Задохнулся, когда услышал от нее это «да», это первое, вожделенное «хочу». Так задохнулся, что чуть не ослеп на хрен.

Прямо огнем, настоящей лавой по венам что-то совсем безумное, полыхающее разнеслось.

В жизни никогда ничего подобного не чувствовал.

Да даже не представлял, что такое бывает!

Будто опалило меня, в один миг, от одного звучания.

Током по всей коже пронеслось, — да так, что я, кажется, треск этот слышал. Как трещит все в каждой клетке, — в ее, в моей, — уже не разобрать. Как взрывается что-то у меня, глубоко под самой кожей.

Опьянел. Одурел, когда наткнулся на тонкую преграду.

Ошалел, — от изумления и счастья какого-то дикого.

Я первый. Первый у моей золотой принцессы.

Никого не подпускала. Никого не ласкала. Никому, блядь, не стонала в губы, в шею, свое безумное, бешеное «хочу», от которого так ненормально лихорадит и слетаешь на хрен со всех катушек.

Никто не прикасался к нежным розовым складкам, одна мягкость которых срывает с петель. Никто не ласкал так глубоко, как я. Никто!

Не извивалась ни под кем она в оргазмах! Ни одного чужого имени, блядь, в этот момент не выкрикивала!

И мне бы мягче. Остановиться, наверное, — хрен знает, я понятия не имею, как оно должно быть с девственницами. Как оно у женщин в первый раз.

Только блядь — в глазах темно, и треск этот в ушах бешенный.

И не остановиться. Хоть бы и хотел.

В исступлении каком-то бешеном, голодном, полузверином понимаю — не смогу. Сдохну, если остановлюсь.

И она. Извивается и стонет, хрипло имя мое выкрикивает, сама, толкаясь навстречу, с силой, с хлесткими ударами бедрами, оглушительными уларами, — сама на член мой насаживается. Стонет. И срывает. С каждый разом, срывает меня все сильнее и сильнее. Каждым звуком своим, такой, блядь, страстью, переполненном, что мертвого и гея сорвет. Хоть кажется, что все грани я уже с ней перешел, что срывать сильнее меня уже некуда, совсем пьяный, окончательно безумный — по ней, по всей золотой принцессе, — а с каждым всхлипом ее, с каждым толчком еще больше сумасшедшим делаюсь.

Такой голод по ней вдруг всего охватил, — не оторваться, не остановиться. Кажется, взорвусь весь, если замедлюсь, если хоть на миг в ней замру сейчас. Дикий голод. Всеобъемлющий. Бешенный.

Такой, от которого на хрен все внутри раскурочивает и, кажется, слышу запах гари от того, как дымиться кожа, как прожигает внутренности.

Девственница. Никто. До меня. Раньше.

И никого не будет. Никогда, — понимаю на заднем плане озверевшего сознания.

Блядь, я оказывается, ни хрена не забыл.

С той самой нашей первой встречи. С первого прикосновения губами к этому ее меду одуряющему.

Ни хрена не забыл, — тело все помнит. Все до сих пор помнит, — только еще сильнее, еще ярче.

Особенно после той, второй нашей встречи.

Только сейчас понимаю, как безумно, бесконечно, яростно я по ней изголодался. Все это время, оказывается, так дико голодал.

И сейчас зверею от того, что наконец дорвался. Получил все, чего так хотел все это время, что изнутри всего трясло.

И, блядь, злился. Злился на золотую, сумевшую с ума меня свести принцессу.

Злился до невозможности, так, что шею иногда хотел свернуть.

Только, блядь. не за отца ее. Не за свою семью, что от него пострадала.

За то, что все то время, пока я голодал по ней — так безотчетно, и так, как понимаю теперь, безумно, — она с другим кем-то была. Любила, блядь. кого-то. Глаза свои медовые распахивала, когда он членом своим поганым в нее вонзался.

Комкала чьи-то чужие поганые плечи ноготками своими, закатывая глаза от удовольствия. Как тогда со мной. Только со мной до конца дойти отказалась, а с другими… С женишком своим плюгавым и хрен знаем с кем еще…

Сжирало меня это. Сжигало внутри так, что, блядь, на человека сам переставал быть похожим.

Прямо яд этот на губах, во всех внутренностях своих чувствовал.

И стереть ее губы хотелось. Глаза, запах ее. — все на хрен стереть.

Потому что нельзя доводить мужчину до такого состояния. До белого каления от злости и от страсти бешенной. Нельзя. Безнаказанно — так точно.

Зарычал, с ума сошел, когда понял, — не было никого.

И не подневольно она моя, — не заставлял, не трогал насильно.

Даже когда ради сестры отдаться была готова — не брал. И не взял бы.

Как бы ни хотел, как бы не срывало до бессильной ярости, до рычания, что внутри все переворачивает, — а мне край надо было выбить из нее это «да», это «хочу»!

Что не ненавистью ее глаза полыхали, а страстью. Таким же неуемным желанием, которое и меня простреливает насквозь!

Чтоб не послушной, покорной куклой, исполняющей приказы тело ее со мной, под моими руками было, — а, чтобы сама вся пылала от страсти. Чтобы тянулась и извивалась, льнула ко мне, в потребности страсть эту бешеную утолить, так же, как и я, чтоб мной и близостью нашей хотела напиться. Чтобы чувствовала, — до ломки ощущала, что пересыхает без нее. Чтобы больно ей самой стало от этой полыхающей, сжирающей потребности.

— Софи-ия, — все, что могу, повторять ее имя. Едва шевелю языком.

Даже называл ее всегда так, как другие не называли. Чтобы даже имя ее только моим голосом для нее так звучало. Даже к этому, к имени ее в чужих губах — ревновал!

А ведь нас взорвало. Обоих взорвало на хрен. Так, что ничего не осталось. Одновременно.

Это просто вулкан.

Это запредельное что-то, когда кажется, что разрывает вдруг на части. На осколки разносит охрененным взрывом, от которого только всполохи перед глазами.

И мучительно больно и так же мучительно блаженно.

Это край. Это за гранью. Такого эффекта ни один наркотик никогда не даст.

И во взрыве этом, блядь, кажется, что ты умер.

А когда приходишь в себя, то, блядь, тоже еще совсем ни хрена не жив.

Тело деревянное, полумертвое и не пошевелиться.

И в венах уже будто совсем другой состав. Этой смертью, этим блаженством на хрен, запредельным, отравленный. И уже кажется, по-настоящему сдохнешь, если не получишь следующей дозы.

А ведь с ней то же самое — понимаю, едва касаясь ее губ своими.

Вдыхая ее будоражащий аромат — теперь, после того, как она пережила эту страсть и выдохлась в изнеможении, — уже совершенно другой. Дурманящий, сумасшедше заводящий, заставляющий сжать челюсти до хруста, чтобы не наброситься на нее сейчас, не разложить, забывая обо всем на свете на этом столе, не вколачиваться снова и снова, тараня ее уже дернувшимся и окаменевшим членом.