И глаза его в этот момент. Такие растерянные… Такие… Беспомощные.

— Главное, чтобы вернулась отец, — беру его за руку, понимая, что должен держаться, должен его держать и вытащить. — Главное, чтобы было кому возвращаться. А куда — не так уж важно. Ты же знаешь. Мама с тобой и в шалаше будет счастлива.

Мне выть хотелось. И разреветься, как ребенку.

Я и выл, — только внутри, все время выл. И ревел, тоже внутри, сжимая челюсти. Потому что мы оба сейчас оказались совершенно беспомощны. Так беспомощны, как младенец. От которого ничего не зависит.

Но именно мне теперь нужно было держать за руку отца, как он меня когда-то в детстве. И улыбаться маме, которая еще не знала про окончательный диагноз. Его прислали только отцу. Как раз перед моим приходом.

И я держался.

Только ни черта это не помогло.

Мама так и не вернулась. Никогда не узнала, что дом, который когда-то нарисовала сама и который выстроил для нее отец, уже принадлежит другим. Она сгорела в той клинике в Германии.

Окруженная ее любимыми разноцветными розами. Все так же улыбаясь отцу, который не отходил ни на шаг, держа ее руки в своих. Все так же глядя на него тем полным невозможной любви взглядом. Иногда мне даже казалось, что эта любовь — она запредельная. Не земная, нет на земле такой. Что в ней какая-то безумная сила есть. И что она спасет. Спасет из обоих, победит все проклятые раковые клетки. Но она не спасла.

Сгорел и отец.

После похорон заперся в комнате двухкомнатной квартиры в жопе мира, которую я купил на заработанные и оставшиеся от продажи дома деньги. Окружив себя ее вещами. Платьями. Расческами. Помадами и духами. Входя к нему, я каждый раз видел что-то из маминых вещей у него в руках. Он держал их так бережно, будто они живые. Будто хранят частичку ее.

А сам я все, что осталось, вложил в его дело. В то, что еще не рассыпалось в прах.

Пытался поднять, как-то вырулить, но какие-то долги, непонятки, проблемы ненормальные, сыпались одна за другой. Я пытался вынырнуть, но чувствовал, что груз неподъемный. Что он меня расплющит. И все равно продолжал. С бешеным каким-то остервенением. Надеялся, что смогу вернуть к жизни отца, если подыму его дело?

Наверное, нет. Врал, самому себе скорее. Потому что с самого начала знал, — его уже ничто не вытянет. Он умер тогда. Вместе с ней. Перестал жить с ее последним вздохом.

А, может, я это делал для самого себя. Чтобы не спать сутками. Чтобы не свихнуться окончательно.

Отец пил, я знал, и не мешал ему. Еще надеялся, что это — анестезия. Что она притупит адскую боль, которая рвалась из него наружу. Я не заметил, что с собой он взял и пистолет. Я не ожидал, что он выстрелит.

Почти никто не пришел на похороны, да я и не звал. Ему был нужен только один человек в этой жизни. И теперь он был там, с ней.

А после… После начался настоящий ад.

Все стало намного хуже, чем, когда я ушел из дома.

Долгов всплывало все больше. Проблем — запутанная связка, гордиев, на хрен, узел. Пришлось продать и ту квартиру, вернуться ютиться к Ромке. И пахать. Пахать, чтобы хоть как-то вынырнуть.

Глава 30

Только ленивый, наверное, в то время не пытался раскрошить меня, уничтожить, пнуть или отнять те крохи, что остались от дела отца.

«Доброжелатели», которые с ним работали и очень доходчиво пытались мне объяснить, что лучше отдать фирму им, потому что, занимаясь всем сам я, сопляк зеленый, только проблем себе наживу.

И откровенные шакалы, которые при жизни отцу задницу лизали и в рот заглядывали, стоя на задних лапках в ожидании того, что он с барского плеча бросит им кость в виде неплохого контракта или помощи, рекомендации или важного знакомства.

С уходом отца их истинные лица уродливо обнажились.

На меня не только натравливали налоговую и все возможные проверяющие органы.

Меня встречали с битами под домом, где жил Ромка, метелили до сломанных костей и сотрясений мозга, пытались сбить тачками и откровенно угрожали.

Ромка пару раз отбивал. И парней своих из бойцовского клуба звал, потому что хрен один бы справился.

Вытащил в свой клуб, стал учить драться.

Ну, — как учил. Просто тупо вышел со мной на мат и метелил куда попало. Так, что живых мест не оставалось.

— Ты кажется, научить меня был должен! — я возмущался, понимая, что вместо обучения превращаюсь в синюю отбивную.

— А я что делаю? — скалиться. Громадиной стоит надо мной, на голову выше, в полтора раза шире в плечах и ржет.

— А ты, друг, сам доделываешь то, что не успели те уроды. Может, и ты такой же? Другом был, пока я наследником перспективным был, а теперь отыгрываешься?

Так не думал. Ромка из бедной, почти нищей семьи никогда не завидовал тем, кто родился с золотой ложкой во рту. Они ничего не стоят сами по себе — ухмылялся. Стоит только тот, кто сам себя слепил, сам прорвался. А это — так. Хрень, упавшая с неба. Которую потом и удержать не сумеют.

— А ты как думал, Стас? Я тебя приемам учить, как в школе буду? Предупреждать, что вот сейчас вот так ударю, а ты — вот таким ударом отбивай?

— Ну… Вообще-то да, в принципе. А как по-твоему еще учат? Вначале объясняешь, показываешь, а потом я уже сам начну ориентироваться. И скорость наработаю. И силу удара.

— Ни хера, Санников. Ни хера, — ржет, запрокинув голову, а я букашкой мелкой себя рядом с ним чувствую. — Я тебя метелить до посинения буду. Пока твой инстинкт звериный из глубины не проснется. Пока не заревет и не начнет меня убивать. Крошить. Не думая, как удар, блядь, поставить. Вот тогда только научишься. Все остальное — балет, бля. Красиво со стороны и ни хера не пригодно в жизни. И хрен я дам тебе передышку. Хрен ты у меня сдуешься.

— Я не сдуюсь, Ромка. Я, блядь, сдохну, но не сдуюсь.

— А вот это уже херово, — Ромка прищурился, глядя на меня как никогда серьезно. Даже наклонился, чтоб глаза наши с ним вровень оказались.

— Почему? Лучше быть слабаком, что ли?

Он никогда не советовал мне сдаться. Никогда не подсказывал отказаться от компании, чтобы остаться в живых. Всегда был на моей стороне. Молча. Но я чувствовал его поддержку. И вот за это я больше всего ему благодарен.

— Если ты дерешься, чтоб сдохнуть, но не сдаться, — ты уже проиграл, Стас. Думаешь, я как на ринге побеждаю, м? Против троих, пятерых выхожу и каждый, блядь, раз кубок свой и бабло забираю, хоть каждый из них и мощнее меня? Потому что чувствовать надо, как будто ты уже сдох. Вот здесь, — проводит кулаком по груди, там, где сердце еще бешено колотится от нашего спарринга. — Тебе терять должно быть нечего, понимаешь? На все насрать. Тогда сила твоя вырывается. Она убивает, она расшвыривает всех вокруг. Потому что они — они за что-то дерутся. А тебе нечего терять. Ты тогда в стихию превращаешься. И не от кулаков, изнутри это идет. Тогда если тебя в лес вывезут и стволы к голове приставят возле ямы вырытой, ты одними глазами их так на хуй всех послать сумеешь, что у них, со стволами, ноги подкашиваться будут. Только это не сыграешь, Стас. Не научишься. Это внутри себя прочувствовать надо.

И я прочувствовал.

Сначала озверел и метелил Ромку в ярости какой-то дикой, на голом инстинкте. Потом сам не понимал, как удалось. Очнулся, когда он уже на мате валялся.

А потом понял. Почувствовал. Нащупал.

Это реально — пиздец, какая сила. Когда ничто тебе не важно, ничего не держит. Ни ненависть, ни жажда поднять дело отца, ни стремления — ничего. Не зависишь ни от одного своего желания и к самой жизни не привязан. И терять и правда нечего, потому что нет такой потери, какой бы ты не пережил. Вот тогда сила какая-то сумасшедшая изнутри прорвалась, как поток воды, что заперт раньше был. Тогда и научился размазывать по стенке одним взглядом. Реально, блядь, видел, как они отступали. Как заикаться начинали те, кто угрожать и прессовать меня пришли. А ведь я даже и кулака не успевал поднять.

Наверное, таким был и отец. Вот откуда его взгляд, что к полу сразу припечатывал. Я будто ощущал его в себе, внутри. Точно такой же, а, может, даже и сильнее.

Только у отца любовь его всепоглощающая была. Мама, ради которой он жил, дышал ради которой.

А мне и вправду было нечего и некого терять. И ничто не омрачало эту бешеную силу, которой я и сам иногда поражался.

Я понимал и видел многое.

Не зря отец меня почти с пеленок держал в своем кабинете. Не зря я, вместо того, чтобы играть или гонять в футбол, слушал его пояснения сложных бизнес-схем. Ни черта малой, конечно, не понимал, а теперь память все сама подбрасывала.

Бизнес отца не был чистым. Да и ничей тогда не был, все начинали с незаконных схем, с того, за что можно было легко сесть… Надолго. Вся элита выросла из криминала, да и последние годы мало что изменили в бизнесе.

Я сутками листал документы. И нашел. Многое нашел.

Схему, по которой подставили побочный, автономный бизнес отца. И ту, по которой его друг Лева Серебряков, аккуратно присвоил себе то, что должно было стать общим делом двоих друзей.

И не понимал. Неужели он был настолько жаден до бабла, его друг?

Нет, тут что-то не так. Тут ненависть должна была быть.

И я ее нашел.

В старых маминых письмах, — она их все хранила. В пожелтевших от времени фотографиях.

Они оба были влюблены в маму. Оба. с самого начала. Только выбрала она отца.

Я читал письма, которые друг Лева слал ей уже после своей женитьбы. После того, как родилась его дочь, которую прочили мне в жены. И те, что он присылал ей в последние месяцы жизни. Близкий друг семьи рассказал маме о крахе отца. Все рассказал, и о самых отвратных поступках, на которых они когда-то вместе строили свои империи. Обещал спасти отца и все ему вернуть, вытащить из проблем, если она станет его.