Мы пели два часа. Потом Катька жарила картошку, мы ели картошку.

Потом пили чай. Катька любит простые вещи, мелочи жизни – жарить картошку, пароварку, сериалы. У нас семья. Мы мгновенно превратились в нормальную семью, где распаковывают продукты, что-то готовят, потом все вместе едят, смотрят телевизор, подтрунивают друг над другом.

Может быть, семью создает пристальное внимание к мелочам жизни?

Наверное, да.

Из театра все звонят, поздравляют Катьку. А Ленка с Женькой поздравили одинаково, будто у них на двоих был один текст. Сначала сказали: «Главный всем сказал, что женился. …Это правда, что он НА ТЕБЕ женился? Что, и свадьба будет?..»

А потом: «Ну поздравляю, наконец-то и на твоей улице счастье». Катька пересказала Санечке, он засмеялся и поцеловал ее в нос.


По утрам я ненавижу лицей, ненавижу будильник и всех, кто попадется мне под руку, – в этом мы с Санечкой похожи. Санечка по утрам мрачен и молчалив.

А Катька сразу же, как проснется, – веселая птичка. Санечка как-то давно сказал, что по утрам хорошее настроение только у клинических идиотов.

– Привет, – сказала Катька и повернулась ко мне с застывшей благожелательной улыбкой и остекленевшим взглядом. Это она показывает мне «утренний оскал идиота».

Я потянула ее на диван, уселась к ней на колени и решила еще немного доспать.

– Можно мне не идти в лицей? – пробормотала я, уткнувшись ей в шею. Я люблю спрашивать у Катьки «можно мне?..», как будто она может мне запретить. Катька тоже любит спрашивать у меня «можно мне?..», как будто я могу ей запретить. Это такая игра.

– Почему у меня никого нет? – спросила я. – Все никого нет и нет?.. Я же вроде бы не злая, не глупая? Тогда почему? Может быть, я неприятная, не обаятельная?

– У тебя есть Атлант, а когда тебе понравится кто-нибудь живой, он сразу в тебя влюбится, потому что ты лучший хрячок на свете, тебе можно не идти в лицей, – скороговоркой пообещала Катька, сделав важное родительское лицо, и добавила: – А как ты думаешь, Санечка меня любит?

Я бы с радостью подробно обсудила с Катькой ее отношения с Санечкой, но по утрам я злюсь и плохо соображаю, и только Катькин утренний оскал идиота примиряет меня с жизнью и с первой парой в лицее. И еще – посидеть у нее на ручках.

Катька иногда говорит: «Посиди у меня на ручках». Это выглядит смешно – Катька-одуванчик и я, высокая, длинноногая, как жираф-переросток. Жираф-переросток взгромоздился на ручки к одуванчику!..

Но ведь так бывает, что мама маленькая, а ребенок крупный! Я черноволосая, смуглая, а Катька светлая, с золотыми волосами, но ведь так бывает, что ребенок и мама совершенно не похожи.

В нашей семье все, как в классической пьесе – Санечка герой-любовник, Катька инженю, а все остальные роли исполняет Вика: благородный отец, гранд-дам – немолодая знатная женщина, гранд-кокет – красивая и задорная молодая женщина и характерная старуха. За «характерную старуху» Вика бы меня убила!.. Хорошо, что она еще не умеет читать мои мысли на расстоянии.

А теперь в нашей пьесе счастливый конец – как и положено, герой-любовник женился на инженю.

Санечка непедагогично женился для меня!

В этой семье есть один по-настоящему взрослый человек, который все про всех знает и все за всех решает, – я. Я – кукловод, который дергал всех за веревочки. Наше счастье, мое, Катьки, Санечки, Вики, – это все я!

МАРУСЯ – РЕЖИССЕР ЖИЗНИ, ЗНАТОК ЧЕЛОВЕЧЕСКИХ ДУШ!

Моя главная жизнь

Через три дня.

Вика сидит на подоконнике. Мы с Санечкой стоим рядом. Мы здесь на подоконнике уже три часа. Подоконник белый, только что покрашенный, мы все время забываем и прислоняемся.

У Санечки белый след на джинсах, у меня тоже, а Вика сказала – наплевать и села, у нее болит колено.

Уже три часа идет операция. Можно уйти, потом вернуться или ждать в машине, дома, в кафе – врач позвонит. Но мы лучше будем здесь. Нам кажется, что если мы отойдем…

Да ничего нам не кажется, мы просто стоим. Где нам еще быть?

Сначала вышел врач – сказал, что взяли на биопсию.

Врач сказал – впервые вижу такую красоту. Красота – это Катькина грудь. Разве так можно говорить, когда операция?

Биопсия – это быстрый анализ, который покажет… не понимаю, что он покажет, если уже известно – у Катьки рак.

Страшно, правда?

Я сначала хотела заткнуть уши, чтобы никогда не слышать этого слова. Я же ребенок!

Но это нечестно – бояться этого слова, если оно у Катьки.

Нечестно бояться его произносить. Я ходила и говорила сначала шепотом, потом громко – рак, рак, рак. Пока это перестало быть страшно как смерть, а стало нормальное слово, как ангина, и есть лечение, и можно лечить.

Они знали. Вот почему Вика смотрела сквозь меня, не кричала, не ругала Санечку, плакала, – они знали.

Пока я думала, что они заняты чем-то интересным без меня, они знали.

Катька разговаривала со мной по телефону веселым голосом, потому что я ребенок.

Ужас, паника, растерянность, шок – они все это пережили без меня, потому что я ребенок.

Когда Катька к нам переехала со своим плюшевым зайцем, когда смеялись и расставляли статуэтки на место кастрюль, когда пели песни по старому песеннику, они ЗНАЛИ.


– Но почему она не была у врача не пошла к врачу раньше, сразу же? – сказал Санечка.

Он уже в который раз это спрашивает. Мы здесь три часа, он каждые десять минут это спрашивает.

– Я ей говорю: «Катька, ты что, враг себе?!» – ответила Вика. – А эта идиотка оправдывается: «Нет, не враг, просто… думала…» Она думала!..

– Что она думала? – сказал Санечка, словно на этот раз Вика скажет что-то другое, объяснит ему.

– Она думала… Что ей показалось… потом все-таки пошла, сказали наблюдаться… потом как-то забыла, репетировала, волновалась… потом говорили: «Твоя грудь – это сексуальный символ спектакля»… потом расстроилась, когда сняли с роли, потом вспомнила…

– Все, хватит, – больным голосом сказал Санечка. – Я понял.

– Ты что? И не думай! Ты что?! – испуганно сказала Вика. – Ты не мог знать… Никто не может знать…

Санечка не виноват! Он не виноват, никто не может знать!

Это я виновата.

Катька нашла у себя этот шарик в примерочной кабинке, сказала: «Не говори Вике, Вика вызовет "скорую помощь" прямо в кабинку».

Я и не сказала, а потом вообще забыла – откуда мне знать, что это важно?

Но если бы я сказала Вике, если бы сказала… Вика не дала бы ей забыть, потом вспомнить, потом опять забыть… Санечка не виноват, это я виновата.

Я когда узнала, подумала – что рак?.. Она умрет?

Посмотрела в Интернете – ну, уж этого-то не может быть. Сейчас все лечат. Удалят грудь, и все будет хорошо.

Удалят грудь, и все будет хорошо? Но Катька не хочет!

Есть разные методики.

Есть методика – можно сразу удалить грудь, в которой опухоль. А есть методика – можно удалить только опухоль, а грудь тогда оставить.

Санечка говорил: «О чем тут думать, удалять все!» Вика кричала: «Зачем нам твоя грудь, ты, идиотка?!»

Меня кто спрашивает? Но я потихоньку уговариваю Катьку: «Удали все, все, все. Пожалуйста, удали все, ты же моя мама».

Дома у нас теперь все время говорят про каких-то незнакомых людей.

Говорят – а у нее было это, а она… а у нее было то, а она… Все время говорят про каких-то незнакомых людей! И во всем этом такой страшный смысл, такая страшная недоговоренность – у нее было ЭТО, а она ЖИВЕТ.

От всего этого – беспомощность, как будто в мире были законы, мы ничего плохого не делали, а с нами поступили не по законам.

…Вышел врач.

Врач сказал, что биопсия плохая. Уже нет выбора удалить только опухоль, теперь точно нужно удалять грудь. Мне очень страшно это произносить, но нечестно бояться, если у нее так. Нельзя бояться, бояться – значит ее предать.

– У меня никого нет, понимаешь, у меня, кроме нее, никого нет, – сказала Вика.

Она что думает, что Катька умрет? Во время операции?

– Будь добра, помолчи, – сказал Санечка. Он никогда не говорил с ней так, вежливо и равнодушно, как с чужой.


Вышел врач, сказал непонятное. Плохая новость, про какие-то лимфоузлы. Что-то еще в лимфоузлах? Санечка побледнел, Вика скривилась. Врач ушел.

Санечка плачет. Он плачет, что лимфоузлы?

Вика боится. Делает вид, что храбрая, что все на ней – и Санечка, и я, и разговоры с врачом, и ей нужно всех поддерживать, а сама так боится, что от ее страха воздух дрожит.

Я не плачу. Наверное, лимфоузлы осложняют операцию? Я потом все посмотрю в Интернете. Я не плачу. Я не боюсь. Кто-то из нас должен поговорить с врачом, а кто, если Санечка плачет, а Вика от храбрости ничего не соображает?

Это только сначала страшно, что рак, что Санечка плачет, а потом не страшно. Все это – нереально, в этой полной нереальности реальны только щербинки на подоконнике, реальны подтеки краски, а все остальное все равно нереально.


Можно думать не про свое страшно, а совсем о простых вещах – что Катька будет пить после операции. Что в реанимацию не пускают, а нам всем троим нужно быть рядом с ней, когда она проснется и опустит глаза, увидит бинты.

Может быть, хотя бы меня пустят в реанимацию, я же ребенок.


Пришел врач и говорит: «Вы простояли у подоконника восемь часов». Как будто жалеет нас, что мы простояли у подоконника восемь часов. Странно.

А Катька уже в реанимации, скоро проснется. Санечка боится спросить. Вика тоже боится, но спрашивает, как стонет, – удалили?.. Врач посмотрел на нее, как на сумасшедшую.

…Знаете, что мы почувствовали? После операции?

Ужас, несправедливость, злость, жалость к ней и себе, все это мы уже чувствовали раньше. А сейчас – облегчение. Что у Катьки ЭТОГО ПЛОХОГО больше нет.

Я не должна бояться страшных слов, это нечестно. У Катьки больше нет злокачественной опухоли.