У меня было вдоволь времени для страданий. До этого я несколько раз считал себя влюбленным, то в одну служанку моей матери, то в девушку-гостью. Но с этой девочкой все было совсем иначе. В прежние мои влюбленности я гордо говорил себе, даже убеждал себя, что влюблен; влюбленность приближала меня к взрослым, сказать себе: «Я влюблен!» было все равно, что потихоньку прокрасться в комнату отца и примерить его белый нарядный тюрбан. Тюрбан слишком еще велик для моей черной, стриженной ежиком детской головы, кисточка свисает на глаза, но все равно на какой-то миг ощущаешь себя очень значительным, причастным к большой и интересной взрослой жизни. Но о моем желании видеть Сельви я никогда не осмелился бы сказать — «любовь»! Я просто страдал, не видя ее; искал ее и не понимал, почему мне так больно, и почему эта боль имеет свою сладость.

Но судьбе было угодно, чтобы я на короткое время отвлекся от моего чувства к Сельви. Дед ласково пенял отцу за то, что я еще не обрезан. Отец, нежно и трепетно любивший меня, все откладывал обряд обрезания, считая, что у меня слабое здоровье, хотя и понимал, что поступает дурно. Дед убедил его в том, что в зрелом возрасте обрезание переносится тяжелее и уговорил проделать этот священный обряд, пока мы гостим в его доме.

— Это будет хороший повод для праздника в вашу честь! — говорил дед.

Речь шла о мужском священнодействии, и строптивая госпожа Зейнаб, часто поступавшая наперекор желаниям мужа, на этот раз не осмелилась противиться.

Я был немного напуган, но и торжественно настроен. Началась подготовка к церемонии. Мыли, убирали комнаты и залы. В обширном внутреннем дворе жарко запылали жаровни-мангалы. Разнесся вкусный запах жареного мяса. В большом котле кипела жидкая халва.

Помню, как собрались гости, как отец молчал и в его молчании я ощущал тревогу; как Хасан ободрял меня.

— Это быстро! И совсем не так уж больно! Зато ты станешь истинным воином Пророка! — Хасан улыбнулся, смягчая улыбкой торжественность своих слов.

Это действительно оказалось быстро. Но больно было. И пришлось снова лечь в постель. Сначала было даже обидно. Я лежал, мне было больно. А дом гудел весельем, играли музыканты, звучали песни, плясали танцоры. Гости ели вкусное угощение. Но потом праздник пришел ко мне. Я сидел на широкой постели, нарядный, облокотившись на подушки. Музыканты играли в моей комнате. Мне давали все самое вкусное. Каждый спешил сделать мне подарок. Деревянные игрушки, жестяные свистульки, это, конечно, не считая многих дорогих и ценных предметов, пока имевших большую ценность для моих родителей, нежели для меня самого.

Стемнело. Зажгли красивые медные лампы. Решили, что мне надо отдохнуть. Комната моя вновь опустела. Полный новых впечатлений, я и сам не знал, чувствую ли я себя усталым. На какое-то время я остался один. И вдруг… Сердце радостно забилось! Я узнал эти легкие шаги! Сельви!

Она вошла быстро, осторожно и робко — розовый лепесток, гонимый ароматным ветром. На узорах настенного темно-красного ковра заколебалась ее легкая тень.

Мы оба молчали, стеснялись говорить. Наконец она смущенно произнесла:

— Тебе больно?

Трудно описать мое состояние! Разумеется, обо мне заботились мать, отец, брат, няня, но это все было так обыкновенно, даже докучно. Как передать тот восторг, который охватывает душу, когда любимое обожаемое существо проявит хотя бы тень заботы о тебе!

— Нет, — тихо отвечал я.

Она устремила на меня долгий взгляд, серьезный и глубокий.

Затем робко приблизилась к постели и протянула мне короткую снизку голубых бус. Считается, что эти бусы помогают от сглаза. Эти голубые бусы я сохранил и ношу как браслет на запястье. Но тогда я не осмеливался протянуть руку навстречу милому подарку. Сельви положила бусы на одеяло.

— Это тебе, — сказала она тихо-тихо.

— Почему ты пряталась от меня? — невольно вырвалось у меня. — Ты не хотела говорить со мной? Ты не хочешь?

— Нет. Я не пряталась, — она смолкла, затем еще тише произнесла. — Я хочу говорить с тобой!

И убежала, заслышав издали шаги кого-то из взрослых.

С тех пор я стал часто видеть Сельви. Она сделалась моим проводником по дедушкиному дому. Дом, скучный и чужой, теперь ожил, затеплился мягким теплом.

Сердцем дома оказалась кухня. Просторная, с высоким потолком, сияющая блеском металлической посуды и утвари; каменным полом, чисто вымытым, добела выскобленными скамьями вдоль стен. На скамьях уютно лежали пестрые подушки и простые ковры. Очаг никогда не простаивал без дела. Готовилась горячая пища, жарились кофейные зерна, запекали сладкие плоды инжира. Служанки входили с кувшинами из внутреннего двора, где была установлена каменная плита — чешма, из которой текла струя чистой холодной воды, проведенная от лучшего колодца. Служанки переговаривались, сплетничали, напевали. Было тепло и уютно, а перехватить что-нибудь на ходу гораздо интереснее, чем сидеть вместе со взрослыми за тщательно приготовленной трапезой! Мы оба, я и Сельви, так и стремились на кухню. Оказалось, у девочки все же было свободное время, и она умела ускользнуть от бдительных глаз своей матери. Сельви по натуре была серьезной девочкой, но когда она изредка шалила, в темных глазах ее вспыхивали странные огоньки, пугавшие меня каким-то оттенком безумия. Жизнь моя обрела новый смысл — говорить с Сельви, бродить вдвоем по саду, убегать в кухню, прятаться. Нам ужасно нравилось бегать в саду наперегонки и играть в прятки. Помню, как однажды мы сидели на ступеньке деревянной садовой лестницы, приставленной к плоской крыше одного из строений в саду. Мы взобрались не так уж высоко. Это был отдаленный уголок сада, буйно разросся здесь шиповник.

— Интересно было бы жить в таком домике, совсем одной, — вдруг задумчиво произнесла Сельви.

Мы сидели рядом. Она натянула на растопыренные пальчики тонкую бечевку и выкраивала из бечевки странные причудливые сплетения, приговаривая тихо: «Дом… колыбель… дорога… могила…» — старинная игра маленьких девочек нашего народа. Я молчал. Вслушивался в звучание ее голоса, тихо посматривал на нее. Мне было хорошо. И ей тоже. Мы не нуждались в беседе, в обмене мыслями…

Но вот отец наконец-то приобрел подходящее жилище, и мы всей семьей перебрались в наш новый дом. Я прощался с Сельви, едва сдерживая слезы. Она тоже, казалось, вот-вот заплачет. Мы утешали друг дружку — ведь все равно мы живем в одном городе, будем приходить в гости друг к другу.

Так и вышло. Мы продолжали часто видеться. Миновал год. Оба мы подросли. Я стал замечать новые странные черточки в характере Сельви. Порою на нее находило какое-то желание диковатого озорства. В глазах загорались эти пугавшие меня странные огоньки безумия. Озорство ее в таких случаях оказывалось довольно странным. Например, однажды привезли мясо. Мясо собирались разделывать во внутреннем дворе. Запалили мангал. Мы вертелись поблизости, наблюдая работу взрослых. Внезапно, улучив минуту, когда мы были во дворе одни, Сельви схватила коровью ногу с сохранившейся шерстью и копытом, взяла ее на руки, как куклу, и заговорщически зашептала мне:

— Эту ногу надо спасти! Надо спасти!

С этими самыми своими огоньками в глазах она побежала через кухню в дом. Я — за ней. После мы выбежали в сад. Сельви принялась бегать по саду. Потом начала смеяться; и все повторяла, смеясь:

— Надо спасти! Надо спасти!

Я следовал за ней, хотя мне сделалось как-то не по себе. Неизвестно, чем бы все это кончилось, если бы мы не попались на глаза дедушке Абдуррахману. Он вышел в сад, увидел меня, растерянного и немного испуганного; увидел Сельви, такую странную. На миг лицо его приобрело выражение какой-то печальной покорности судьбе. Это мгновенное выражение еще больше напугало меня, передо мной словно бы приоткрылась вся безысходность бытия взрослых, когда время надежд прошло и нельзя ничего изменить. Но тотчас же лицо дедушки сделалось спокойным и ласковым. Он осторожно приблизился к дочери, бережно взял ее за плечо. Но Сельви вывернулась каким-то резким, странно враждебным движением и снова побежала. Затем вдруг замерла. Отец снова подошел к ней. Теперь она притихла и чуть заметно дрожала. Он взял у нее из рук эту несчастную коровью ногу, она послушно отдала. Отец погладил девочку по голове и позвал за собой, она пошла. Я остался в саду один. Мне было не по себе. Я, одиннадцатилетний мальчик, пытался разобраться в своих чувствах. Эти странные состояния, периодически находившие на мою Сельви, отдаляли меня от нее. Меня смущало то, что такую ее я не мог любить, она вызывала во мне какое-то подсознательное отвращение. Но я, подверженный этому отвращению, был неприятен самому себе. Я впервые столкнулся с проблемой — следует ли пытаться изменить свою натуру, или покорно подчиниться ей. Но все же я оставался ребенком. И просто думал о том, как хорошо было бы, если бы Сельви всегда была моей чудесной Сельви, серьезной девочкой с такими нежными глазами, а не этим странным и пугающим меня диковато-озорным существом. Я не знал, как добиться этого, и в первый раз помыслил о Боге, как о подателе благ и исполнителе просьб. Мне захотелось просить Бога прямо сейчас, здесь, в саду. Но произнести свою просьбу вслух я не осмелился. Я только чуть закинул голову и робко глядел в небо, сосредоточенно и напряженно думая о Сельви и о том, что я прошу, умоляю Бога. Внезапно мне пришло в голову — а как бы отнесся к моей просьбе, к моей мольбе тот самый Зан, в которого верили эллины, будто он сидит на вершине Олимпа и повелевает громами и молниями. Но тут же я испугался — ведь это грех: сравнивать истинного Бога с языческим идолом! Я наклонил голову, сжал пальцы обеих рук и мысленно думал о моей покорности Богу, о том, что я всегда останусь грешным и виновным перед ним, и о том, чтобы он спас Сельви; мне все чаще казалось, что ей угрожает опасность. Но я устал думать обо всем этом, я никогда прежде не переживал ничего подобного, и поспешил тихо пойти домой.