— Но разве не почитаете вы семью Мохаммеда?

— Семью Мохаммеда почитают за то, что этих людей избрал Бог, возложив на их плечи тяжкий груз богоизбранности. Человеческая любовь здесь ни при чем!

— А в Послании апостола Павла к коринфянам говорится о том, что нет ни веры, ни добрых дел, если нет любви!

— Я не хочу обсуждать послания неверных! Если в них пророки гяуров призывают людей любить друг друга человеческой любовью, преисполненной дурных страстей и несправедливости, тем хуже для них!

— Что с нами сталось, Чамил? Мы уже почти враги. Как мне горько! Как тяжело!

— Не считай себя виновным. Я виноват. Я содействовал твоей встрече с Сельви. Я не должен был делать этого. Но еще не поздно. Останемся друзьями. Ты больше не будешь видеться с Сельви, она забудет тебя!

— Я люблю ее! И я боюсь, что мы все — ни ты, ни она, ни я, — ничего не сможем забыть! — в голосе его послышались слезы.

Я тоже заплакал, не пряча слез.

— Мы оба предали ее, — говорил я. — Мы оба ничем не хотим пожертвовать ради нее!

— Дай мне еще подумать, — глухим и срывающимся голосом попросил он.

— Хорошо, — я отвернул лицо.

— Я все думаю, — тихо продолжил Панайотис, — что означает этот призрак музыканта?

— Болезнь, — устало произнес я.

— Нет, не это… Но вдруг это всего лишь прошлое, которое еще вернется, возродится…

— Если бы это было так, он, вероятно, был бы одет в эллинскую одежду, — заметил я.

Панайотис несколько смутился.

— И еще, — я смотрел на него, — что означает это возрождение прошлого? Не есть ли это всего лишь пустые слова? Существуют смерть и рождение. Но как может родиться вновь то, что уже умерло! Как может нарушиться поступательное течение времени?

— Мы знаем лишь одно время, а кто ведает замыслы Бога о времени! И разве ты не веришь в возможность воскресения?

— Воскресение мертвого тела не есть новое рождение!

— Завтра я скажу тебе мое решение. Ты ведь приедешь к отцу Анастасиосу?

— Да, — ответил я, — приеду ради тебя и Сельви.

Вскоре после ухода Панайотиса слуга сказал мне, что вечером все званы к деду Абдуррахману, приехал из столицы его старший сын.

Вечером я сидел вместе с другими гостями у деда. Тот был весел, радовался тому, что сын его в милости у султана, вспоминал прошлое. Подобно многим старикам, он вцеплялся в нить беседы, не желая отдавать другим возможность говорить. Но рассказы его были трогательны и все интересны. Я слушал и думал о том, что, должно быть, и эти рассказы неправдивы, и все в мире неправдиво, и можно искать правду лишь в собственной душе и только от самого себя можно чего-то требовать.

Дед вспоминал основателя державы Османа Гази, каким он был благочестивым, добрым, заботился о вдовах, сиротах и прочих бедняках, устраивал для них трапезы. Он оставил своему сыну Орхану короткое завещание — дед торжественно поднял указательный палец и заговорил нараспев:

— Если будут искушать тебя непокорством перед Всевышним, не поддавайся! Не совершай ничего, что было бы противно заповедям божиим! Испрашивай совета ученых богословов, познавших священный закон. Прежде чем поступать как бы то ни было, обдумай хорошенько свои поступки. Будь добр с теми, которые покорны тебе. Не скупись на милосердие и благостыню, пусть служат тебе не из страха, но ради твоей доброты!

Мне стало грустно. Это были правдивые и мудрые слова, но, быть может, и они были всего лишь словами, не оказывающими влияния на действительные поступки людей? Прежде меня всегда трогало то, что после смерти основателя великой державы осталась пара сапог, походная сумка, и кафтан с вышитым на спине полумесяцем, сшит был этот воинский кафтан из прочного сурового полотна, идущего на паруса. Теперь же я вслушивался в слова деда и во всем сомневался. Я ощущал пустоту в душе, а человеку нужно что-то такое, чему бы он мог поклоняться без сомнений и колебаний.

Внезапно из покоев госпожи Зейнаб, где сидели женщины, послышались крики и плач. В саду поднялась суета. Все мы встревожились. Я тотчас подумал, не случилось ли чего с Сельви.

Дальше помню суматоху, шум. Привели плачущего мальчишку, того самого слугу повара, с которым Панайотис свел знакомство. Из носа у мальчика текла кровь, его уже били. Оказалось, его случайно застали у той самой дверцы в сад. Он признался, что проводил Сельви до площади, где ее ожидал Панайотис верхом на коне. Панайотис увез ее. Куда они направились — мальчик не знал. Он сказал, что Сельви ушла по своей доброй воле. Госпожа Зейнаб хватилась, что долго не видит дочери, кинулись искать Сельви, слуги побежали в сад, там и схватили мальчишку, когда он возвращался домой.

Услышав о судьбе дочери, госпожа Зейнаб закричала страшным, диким и пронзительным криком, перешедшим в какой-то вой, словно животное, потерявшее своего детеныша. Вдруг дед Абдуррахман вскочил. Движения его сделались быстрыми, хищными и страшными. Глаза сузились от ярости. Никто не успел помешать ему. Он бросился вперед, схватил несчастного мальчишку за горло и с такой силой ударил головой о стену, что брызнул мозг. Я впервые видел такое. На миг у меня помутилось в глазах. Я увидел мертвое тело, тотчас же как-то странно скорчившееся, худое тельце подростка, увидел кровь, какую-то странную белесую слизь, вещество мозга. Удар был настолько силен, что голова раскололась надвое. И это сделал мой дед, кроткий и смешливый, побаивающийся своей жены. Потому что в нем жил и другой человек, тот самый, что взбирался отважно на стены осажденных крепостей и мог по несколько дней не слезать с седла.

Значит, вот она, любовь, пресловутая любовь во всей своей красе! Вот они, последствия чудовищных пристрастных чувств. Вот она, жертва любви, несчастный слуга, случайно, ради нескольких медяков замешавшийся во все это! Что же делать мне?

— Я виноват во всем! — я говорил громко, почти кричал. Я рассказал все. Дед лежал ничком на полу, прикрыв голову руками, жалкий, слабый, он своей худобой и скорченностью странно напоминал подростка, которого только что убил. Брат, отец, старший сын деда Алаэддин, смотрели на меня злобно, презрительно, сурово. Несколько человек удерживали бившуюся в их руках госпожу Зейнаб, она рвалась ко мне, растопыривая пальцы, хотела своими длинными ухоженными ногтями, окрашенными в красное, выцарапать мне глаза. Я стоял неподвижно. Тихо и с достоинством подошла моя мать, закутанная в покрывало, обняла меня за плечи и увела в пустую комнату. Я опустился на маленькую скамеечку и закрыл глаза.

Я чувствовал себя запятнанным, оплеванным, усталым, я не понимал, зачем жить, во что верить в этой жизни. Я тупо думал о том, как уйти из этой жизни, уйти без боли, исчезнуть, не оставив после себя отвратительного трупа.

— Коней! Седлайте коней! — раздались мужские голоса. Особенно выделялся громкий и яростный голос Хасана, моего старшего брата.

Вот уже застучали копыта по мостовой. Должно быть, люди в домах просыпались и гадали, что же случилось. Женщины пугались, маленькие дети плакали.

— Любовь! — с горькой иронией думал я. — Все это наделала любовь!

Я вспомнил полусказочную историю византийского полководца Василиса Дигениса Акрита; ради того, чтобы соединиться со своей возлюбленной царевной, он перебил целое войско; а когда умирал, задушил возлюбленную, чтобы она никому не досталась, ни с кем не могла соединиться после его смерти.

— Любовь! Худшее, страшнейшее из искушений дьявола! А я-то воображал, будто творю добро! «Любовь» и «добро» — это несовместимые понятия. Почему познание дается такой ценой, ценой унижений, боли и страха, почему?

В окне посветлело. Громко защелкала перепелка. Утренний холодок обнял меня.

Последующие дни прошли в суете и многословии, в унижении и позоре.

В ту ночь погоня сначала разделилась. Одни отправились в монастырь, другие — в родное селение Панайотиса — Харман Кая. До этого селения было довольно далеко, и они вернулись лишь на другой день. Ими как раз предводительствовал Хасан. Он был в ярости. Дом Панайотиса и еще несколько домов были сожжены и разграблены, погибло несколько жителей селения. Но ни Панайотиса, ни Сельви в селении не оказалось. Другие участники погони поехали в монастырь архангела Михаила. Хорошо, что разъяренный Хасан не отправился с ними, он мог бы поджечь монастырь и тогда ему пришлось бы предстать перед судом. Начался стук в ворота монастыря. Крик. Настоятель грозился, что пожалуется султану. Наши кричали, требовали, чтобы им выдали Панайотиса. Сначала их уверяли, что его в монастыре нет. Наши не верили и совсем рассвирепели. Хотели обыскать монастырь. Монахи противились. Наконец вышел отец Анастасиос. Он признался, что Панайотис здесь и сейчас выйдет, и просил не убивать юношу. Ему ответили, что Панайотис будет предан суду. Вскоре вышел Панайотис. Ему связали руки. Он не сопротивлялся, выглядел совершенно подавленным. Отец Анастасиос проводил Алаэддина, старшего брата Сельви, в свою келью. Там на деревянной скамье сидела несчастная девочка. Отец Анастасиос рассказал, что Панайотис привез Сельви, провел ее в монастырь через заднюю дверь, тихо постучался в келью отца Анастасиоса, умолял о помощи. Панайотис уверял, что девушка согласна принять крещение, просил о венчании. Отец Анастасиос спросил девушку, согласна ли она принять крещение и обвенчаться с Панайотисом. Она кивнула. Но отец Анастасиос понял, что это девушка из богатой и знатной семьи, и решил потянуть время, чтобы не навлечь на монастырь беду своим необдуманным согласием. Он почтительно попросил Сельви подождать, увел Панайотиса за дверь, где принялся убеждать юношу отказаться от своего намерения; говорил ему, что похищение девушки, даже с ее согласия, — дурной поступок. Панайотис продолжал умолять, говорил о своей любви. Отец Анастасиос не отказывал ему прямо, тянул время, потому что боялся, вдруг Панайотис увезет девушку неизвестно куда. Так рассказывал отец Анастасиос. Тем временем, прибыли крытые носилки для Сельви. Печальная процессия двинулась в город. Панайотиса везли со связанными руками и с непокрытой головой. Глаза его воспалились до красноты, небритое лицо потемнело. Он сгорбился в седле и смотрел прямо перед собой. Его стерегли наши всадники.