Когда они вошли, навстречу им пахнуло можжевеловым дымком, солодом и теплом. Здесь было полутемно, так как окон не было, лишь на стыках крыш виднелись небольшие отверстия, затянутые бычьим пузырем. Свет исходил от длинных очагов, дым от которых поднимался вверх к общей отдушине. В помещении суетились слуги, жены норманнов хлопотали у огня, где на вертелах жарились мясо и рыба, а на длинных цепях, свисающих с потолочных балок, были подвешены большие котлы, в которых бурлила похлебка.

На лавках сидели, торопливо поглощая пищу, мужчины. Эмма увидела среди них Херлауга. Не переставая жевать, он приветливо поднял в ее честь рог, да так и застыл, провожая взглядом покачивающую бедрами Лив.

Дочь Ботто подвела Эмму к одному из боковых помещений:

– Он здесь!

Эмма увидела лежащего на шкурах с закрытыми глазами Атли. Лицо его было покрыто горошинами пота, хотя на груди его покоился кусок льда, обернутый тряпицей. Когда Эмма окликнула его, Атли приоткрыл глаза, но они были мутными, и он не узнал ее.

– Он между жизнью и смертью, – прозвучал рядом голос. Говорили по-франкски, но с тем характерным выговором, какой Эмма слышала у своей приемной матери, графини Байе.

Только теперь девушка заметила сидевшую на ступени ложа женщину. Это была монахиня в черном одеянии с нашитым на груди белым крестом. Из-под ее головного покрывала на Эмму взглянули суровые светлые глаза. Монахиня толкла какое-то снадобье в бронзовой ступке.

– Слава Иисусу Христу, – продолжала она. – Давно же мы с тобой не видались, Эмма, но не узнать тебя невозможно.

Лив по-прежнему стояла рядом, переминаясь с ноги на ногу. Кажется, она не понимала языка франков.

– Это Мария из здешнего монастыря, – проговорила она без всякой интонации. – Она христианка, но хорошая врачевательница, и мы зовем ее, когда кто-то хворает. Теперь идем, я накормлю тебя.

На деревянном блюде с выжженным по краю узором горкой лежали ячменная каша, тушеное мясо, пяток хрустящих ячменных лепешек. Эмма ела, не отрывая глаз от сестры Марии. Порой ей начинало казаться, что она знает ее, должна знать. Она чувствовала себя скованной под ее пристальным взглядом. Наконец, скрывшись за занавеской, монахиня склонилась над Атли, велев сидящей рядом Виберге помочь ей. Атли закашлялся, Виберга охнула, увидев свежую кровь.

Эмма забеспокоилась.

– Лив, здесь слишком душно для Атли. Нельзя ли его уложить в отдельном помещении?

Лив задумчиво теребила переброшенные через плечо косы, щурясь на стоявшего, не сводя с нее глаз, Херлауга.

– Хорошо, я велю приготовить для него ложе в стабюре[34].

Она двинулась к порогу, и Херлауг, как завороженный, последовал за ней. Вскоре удалилась и сестра Мария, бросив полный осуждения взгляд в сторону Эммы. Когда силуэт монахини исчез в дверном проеме, девушка невольно вздохнула с облегчением.

Ее внимание привлекло негромкое пение. На скамье у стены девушка-подросток с распущенными по плечам серебристыми, как рожь в лунную ночь, волосами напевала незатейливую песенку, раскладывая перед собой ракушки, амулеты и сухие цветы. Встретившись с ней взглядом, девушка улыбнулась, и Эмма не смогла не улыбнуться в ответ. Очаровательное дитя – блестящие зубки, вздернутый нос в веснушках, волосы кокетливо перетянуты тесьмой из цветной шерсти. На вполне сформировавшейся груди – золотая гривна. Именно она и навела Эмму на мысль, что это еще одна дочь хозяев, та самая Ингрид, к которой стремился Бьерн. Она окончательно в этом убедилась, когда девушка решительно оттолкнула маленького Рольва, посягнувшего на ее «сокровища».

– Ступай прочь, а не то я попрошу кобольдов[35] превратить тебя в веник!

Малыш с ревом кинулся к вошедшей в дом матери. Ингрид смеялась:

– Глядите на него! И это будущий викинг?

– Оставь его! – прикрикнула Бера. – Ты все еще словно дитя. Идем-ка, поможешь мне в кладовой.

Заметив Эмму, она пригласила и ее взглянуть на хозяйство. Осмотрев хлева, клети и амбары, Эмма действительно была поражена изобилием и достатком и не скрывала этого, чем окончательно расположила к себе Беру. В кладовой они пробыли особенно долго. Под потолком тянулись бесконечные ряды окороков, кусков грудинки, копченых гусей, колбас, бычьих языков. В дальнем конце стояли кадки с солениями. Воздух был насыщен запахами копченостей, хмеля и меда, яблок, уксуса. В большом погребе с выложенными из камня и покрытыми шкурами стенами хранились бочки с пивом, масло в кадках из дерева дикой сливы, приправленные тмином сыры. Фру Бера осматривала запасы, ставя крестики над теми, какие надлежало отправить к столу в ближайшее время. Увидев, как внимательно следит за ней девушка, она заметила:

– У нас с Ботольфом большая усадьба. К тому же у него на хлебах много дружинников, которых нелегко прокормить. А после празднования Йоля предстоит еще и свадьба Ингрид с Бьерном. Хвала богам, в этом году был хороший урожай, да и походы кое-что принесли.

Их отвлек шум на улице. Выйдя из кладовой, они увидели толпу у жилых построек. В центре ее находился Серебряный Плащ, вокруг которого с радостным визгом прыгала Ингрид, словно приветствующий хозяина щенок. Да и сам Бьерн вел себя с девушкой не как с суженой, а скорее как с сестренкой – подбрасывал, щекотал, ерошил ей волосы. Только когда приблизилась Бера, он угомонился и, обняв Ингрид за плечи, вошел в дом. Там, достав из-под полы резной ларчик, он разложил перед невестой подарки – гребень с перламутровыми накладками, голубые стеклянные бусы, покрытые эмалью пряжки тонкой работы, шелковые ленты, золотые наручи. Ингрид разглядывала их с восторгом, но то, как она опустилась на колени и стала раскладывать украшения на скамье, чем-то напомнило Эмме ее игры с ракушками. И еще она поймала взгляд, каким Бьерн одарил красавицу Лив. В нем было столько откровенной страсти, что Эмма почувствовала стыд. Однако Лив держалась невозмутимо. Пройдя мимо Бьерна и едва не задев его, она приблизилась к Эмме:

– Я все приготовила в стабюре, теперь мы можем перенести Атли.

В стабюре было еще холодно, хотя в глиняном очаге и рдела огнем большая куча углей. Широкая лежанка была покрыта мехами, а сверху еще и медвежьей шкурой. Еще одна лежанка стояла у стены. Эмма присела на ее край, вглядываясь в бескровное лицо раненого. В прохладном воздухе он задышал легче и вскоре пришел в себя.

– Эмма!..

– Я здесь.

Он смотрел на нее печально и нежно. Это мучило девушку. Она подсела к Атли, поправив одеяла, и стала по капле поить его теплой сывороткой, рассказывая, как они прибыли в Байе. Вскоре явилась Виберга с сообщением, что к вечеру придет сестра Мария с новыми целебными снадобьями. Эмма ощутила волнение – по неясной для нее самой причине она не испытывала желания вновь встречаться со странной монахиней.

Но встреча не состоялась, так как пришел Бьерн. Удостоверившись, что Атли немного лучше, он вверил его попечению Виберги и увел Эмму осматривать город.

Эмме и в самом деле не терпелось увидеть Байе, в котором прошло ее детство. Однако, сколько она ни глазела по сторонам, ничто не напоминало ей те смутные образы, какие порой возвращала ей память. Город был перестроен заново и являл собой совершенно скандинавское поселение. Он весь состоял из множества усадеб викингов, окруженных частоколами, которые располагались за общей деревянной стеной с бревенчатыми вышками, где виднелись силуэты дозорных. Улицы представляли собой проходы между оград, покрытые бревенчатым настилом, по которому громыхали колеса повозок и стучали подковы лошадей. Здешние лошади сильно отличались от великолепных рослых скакунов, каких Ролло разводил на Сене, – неуклюжие, с крупными тяжелыми головами, обросшие лохматой шерстью. Эмму поразило великое множество собак, а также свиней, которые порой устраивали целые битвы у куч отбросов. Непривычным было также отсутствие харчевен и постоялых дворов. Бьерн сказал, что в них нет никакой необходимости – в Байе приезжие обычно располагаются на постой в усадьбах.

В усадьбах, куда они заходили, в центре двора непременно располагалась дымная кузница. К кузнечному ремеслу норманны относились с благоговением, над дверью каждой из кузниц виднелась резная фигура одного из языческих богов, и викинги по-приятельски кивали изваянию входя, словно заручаясь одобрением божества. Однако, хотя многие из норманнов и занимались торговлей коваными изделиями, Эмма не увидела ни одной лавки, на что Бьерн заметил, что Байе не торговый город и обычно изделия обмениваются на товары среди своих, а на продажу вывозятся в иные места. Да, здесь все было по-другому, и когда Эмма ненароком замечала круглый римский колодец или постамент древнего изваяния с барельефом, он казался настолько неуместным, словно попал сюда из какого-то иного мира, будто здесь никогда не жили байокасли[36], римляне, франки и саксы[37]. Когда же Эмма вдруг оказалась перед каменным зданием церквушки с крестом на кровле, она даже опешила. Надтреснуто ударил колокол, и девушка машинально перекрестилась всей ладонью, глядя на движущуюся к храму редкую цепочку франков. Площадь перед церковью была немощеной, и они шли, увязая по щиколотки в грязи: коротко остриженные мужчины – знак рабства – и женщины в грубых балахонах из некрашеной холстины. Это были ее соотечественники, и у нее защемило сердце при виде грубых отметин клейм на их лбах и щеках.

Бьерн беспечно указал на церковь:

– Это храм Святого Лупа. Ботольф оставил его, чтобы франкам было где опуститься на колени перед своим распятым Богом. К тому же этот Луп, видно, был славным воином, так как местные жители в один голос твердят, что он победил здесь свирепого дракона, обезглавил его и утопил тело чудовища в реке.

Эмма взглянула на Бьерна:

– Можно и мне пойти туда?..

Норманн пожал плечами:

– Ты не рабыня, Эмма, и можешь поступать по своей воле.

Он тут же уселся на обрубок бревна, показав этим, что готов ждать.

В церкви было полутемно и гораздо холоднее, чем на улице. От стылых камней тянуло ледяной сыростью. Как дальние звезды, мерцали свечи у подножия грубого каменного Распятия на стене. У престола горела еще одна свеча, а перед раскрытой книгой Писания стоял священник в бедном облачении. Он на миг прервал молитву, заметив женщину в скандинавской одежде, задержавшуюся у чаши со святой водой. Когда же Эмма осенила себя знамением, прихожане тоже стали оглядываться. Она увидела бледные лица, исполосованные шрамами, расширенные в удивлении глаза. Ей стало не по себе, и, опустив глаза, она прошла на женскую половину. Что может быть хуже, чем ощущать себя чужой среди своих, чувствовать настороженность и враждебность в этих взглядах. Однако кем бы ее ни считали, по сути она оставалась пленницей и отличалась от христиан Байе только тем, что на Сене не было принято, как здесь, ставить тавро на лицах невольников.