Она склонилась надо мной, оседлавшей родильный стул. Тело мое болело, чрево разрывалось изнутри. У дверей, словно часовой, застыла сестра Леокадия. Сестра Паулина, монастырская травница, примерившая роль повивальной бабки, стояла на коленях у моих ног. Я набрала в грудь сколько смогла воздуха, напряглась и натужилась. Все мышцы моего тела кричали от боли.

– Не могу, – выдохнула я. – Пожалуйста, не надо больше. Дайте мне умереть.

Я говорила сквозь пропитанное по́том покрывало, поскольку сестра Леокадия настояла, чтобы я прикрыла свой стыд. Только ей, травнице и Пантализее было разрешено помогать при родах. Вчера у меня неожиданно начались схватки, отошли воды, показалась кровь. Теперь, после проведенной в этой душной комнате мучительной ночи, пока существо внутри меня противилось всем попыткам выманить его наружу, я сидела в прилипшей к телу, словно удушающая вторая кожа, сорочке, и мне хотелось выть. Я чувствовала себя обезумевшим, затравленным зверем.

– Вы не умрете. – Сестра Леокадия выпятила свой покрытый бородавками подбородок. – Я вам это запрещаю. Матерь Божья запрещает. Сначала вы родите этого ребенка. Принесете его в этот мир, а потом будем ждать воли Всемогущего. А теперь тужьтесь.

И тут я издала звериный вопль, словно животное на бойне, когда оно понимает, что обречено, – то ли рыдание, то ли визг, полный отчаяния:

– Не могу!

Сестра Леокадия вздрогнула и отошла назад, а сестра Паулина пробормотала:

– Мадонна не должна сосредоточиваться на боли. Думайте о чем-нибудь другом, пусть ваше тело само сделает свою работу.

– Думать о чем-то другом? – Я недоуменно уставилась на нее, потому что никогда еще в такой степени не чувствовала себя пленницей своего тела. – О чем вы предлагаете мне думать?

– О чем угодно, – вставила Пантализея. – Только прекратите бороться с болью.

Сестра Паулина уже снова запустила руки в мои саднящие интимные места, отчего у меня с губ сорвался стон. Я закрыла глаза и попыталась представить себя где-нибудь в другом месте, а не в этой душной комнате, которую уже возненавидела. Я воображала, что у меня выросли крылья и я парю над монастырем, который был для меня клеткой.

Поначалу я чувствовала только пальцы сестры Паулины. Сжав зубы, я перенеслась мыслями еще дальше. Вспомнила, как медленно текло время, вспомнила дни с обязательными церковными службами. Как рос мой живот, пока не достиг таких размеров, что я перестала помещаться в свою одежду. Пантализея тайком совершала вылазки, чтобы купить мне новые платья, и расставляла их, чтобы скрыть ширину талии и подчеркнуть увеличившиеся груди. В одно из таких платьев она зашнуровала меня в тот день, когда курия вызвала меня, чтобы объявить virga intacta, не тронутой мужчиной.

Я сидела перед кардиналами, чинно положив руки на колени и сцепив пальцы. Они бросали похотливые взгляды на холмики моих грудей, а я произносила речь, удивившую даже меня саму своей искренностью. Пантализея ежедневно встречалась с Перотто, которого папочка отрядил доставлять важные новости, и тайком приносила в монастырь письма. Благодаря им я знала, что процедура развода затягивается. Джованни объявил, что супружеские сношения между нами были, и неоднократно, и пожаловался своему родственнику Лодовико Моро в Милане. А тот, не теряя времени, злонамеренно отправил своему послу в Риме, обеспечив таким образом документу огласку на всю Италию, обвинение в том, что у его святейшества имеются иные гнусные мотивы желать разделения меня с мужем. Я задрожала, прочтя это. Ведь однажды Джованни застал меня и Чезаре в объятиях друг друга на вилле возле Пезаро! Но эта попытка опозорить нас только усилила ярость папочки.

– Неужели люди говорят, что я ей одновременно и отец, и любовник? – бушевал папочка перед курией. – Пусть всякий сброд, жалкий в такой же мере, в какой и скудоумный, верит в самые нелепые истории о могущественных особах! Наши добродетели и грехи подсудны только высшему суду.

Он не оставил кардиналам никаких сомнений в том, какой вердикт ему нужен. У папы не хватало терпения на юридическое крючкотворство. Как сообщила мне Пантализея со слов Перотто, папочка пригрозил реформой и отказался принимать запросы, которые вызывали подозрение в коррупции, осудил продажность и упразднил индульгенции. Он даже зашел настолько далеко, что отправил Санчу и Джоффре вместе с Чезаре на коронацию нового короля в Неаполь, чтобы продемонстрировать свое раскаяние, лишив себя счастья находиться в семейном кругу. Каждому кардиналу было что терять от этих нововведений, никто не желал расследований их частной жизни. К тому времени, когда я в новом платье предстала перед курией, чтобы доказать свою невинность, их приговор был предрешен.

Курьеры поскакали в Пезаро с официальным документом курии, свидетельствующим о расторжении брака, и ультиматумом папы: Джованни может сохранить мое приданое, а это были немалые деньги, если заявит о своей импотенции. И Джованни согласился: он уже вел переговоры о новом браке, инициированном Гонзага, его бывшей родней по первой жене, которых ничуть не смущало его бесчестье. Впервые после смерти Хуана я, получив эту новость, расхохоталась, возмутив сестер, что работали поблизости в садике целебных трав.

Папочка стер мое неприглядное прошлое. Официально я теперь снова была immacolata.

– Еще немного! Тужьтесь, моя госпожа! Я уже вижу головку!

Возбужденный крик сестры Паулины вернул меня в мое тело. Я закричала от боли так громко, что звук наверняка разнесся по всему монастырю. Мои ноги раздвинулись, давая дорогу наружу бремени столь безмерному, что я почувствовала себя так, словно меня захлестнула волна.

Почти бесчувственная, я распростерлась на стуле, не в силах поднять голову. Вокруг мелькали нечистые подолы и сновали по полу башмаки. Сестра Паулина громким голосом потребовала ножницы, гамамелис[72] и таз с водой. Из-под полуопущенных век я увидела голубоватый хвост, связывающий меня с чем-то. Потом я услышала плеск розовой воды, ее запах окутал меня.

– Ребенок жив? – раздался испуганный голос Пантализеи.

Наступила тревожная тишина. Еще шепот, потом резкий шлепок, а за ним рассерженный плач. Наконец я подняла взгляд. Сестра Леокадия распахнула дверь и вышла, впустив на мгновение звук дождя, молотящего по крыше. Сестра Паулина, не вставая с колен, показала мне шевелящийся сверток в белой материи.

– Мальчик, моя госпожа. – Она положила ребенка мне в руки, на мой все еще раздутый живот. – Посидите какое-то время. Должен выйти послед. Если он останется внутри, вы заболеете. Я принесу одеяло и чистую сорочку.

– И швабру, – пробормотала Пантализея, когда монахиня вышла. – Когда речь заходит о чем-то большем, чем заварка гамамелиса или взятие меда из улья, они становятся не умнее мула.

Мне хотелось рассмеяться, но все мое тело болело. Приоткрыв пеленку, я увидела крохотное сморщенное личико, глаза-щелочки и беззубую ямку рта, из которого раздался еще один невероятно громкий крик.

– Madre di Dio! – охнула я. – Он похож на старичка.

– Он похож на его святейшество. И голос похожий. – Пантализея улыбнулась мне. – Как вы его назовете? Ему нужно будет имя при крещении.

Ком встал у меня в груди.

– Я приняла решение. Его будет воспитывать тот, кого назначит папочка. Он… он не должен оставаться со мной. И никогда не должен узнать, что я его мать.

– Вы не сможете от него отказаться, – тихо сказала Пантализея. – Может быть, вы этого еще не чувствуете, но я уже вижу по вашим глазам. Он целиком ваш.

Я хотела отвернуться, но ребенок принялся сучить ножками, плакать и молотить кулачками. Я инстинктивно подняла его повыше, опустила влажную сорочку, обнажая грудь. Он ухватил сосок ртом, и по моему телу прошло наслаждение, пронизанное болью.

– Видите? – Пантализея вздохнула. – Вы не можете противиться.

Мои руки обхватили его. Почти незаметно в моем сердце что-то сдвинулось, что-то шевельнулось навстречу этой хрупкой жизни – такого я не испытывала прежде.

– Мой сын, – прошептала я. – У меня сын…

Я прижала губы к его еще мягкой головке и поняла, что чувствую не только радость неистощимой любви, но и пробуждение неизбежного страха.

Дважды Борджиа. Какая судьба ждет моего сына?

Глава 27

Почти три недели я провела вдвоем с ребенком. Три бесконечные благословенные недели, когда я каждое утро просыпалась и видела, как мой мальчик смотрит на меня из своей импровизированной люльки рядом с моей кроватью. Зимний свет просачивался сквозь зарешеченные окна, приобретал розовый оттенок на его безукоризненной коже, его ручках, то сжимающихся в кулачки, то разжимающихся, словно он пытался показать мне что-то, а потом его аппетит давал о себе знать ревом, который для моих ушей звучал настоящей музыкой. Я брала его к себе на кровать, куда наложила шерстяных одеял и меха, расшнуровывала сорочку; он впивался в мою грудь и сосал с целеустремленной страстью, которая не оставляла сомнений в том, что он настоящий Борджиа.

Я не стремилась подобрать ему имя. Думала, что не смогу его любить. Даже боялась, что возненавижу этот плод насилия, потрясшего основы моего бытия. В ожидании родов бессчетное число раз я говорила Пантализее, что буду счастлива избавиться от этого бремени. Убеждала себя, что охотно расстанусь с ним, если он раньше не умрет, как умирают многие новорожденные. Я хотела вернуться к себе в палаццо, к своим шелкам и бриллиантам. Жаждала забыть все и снова стать Лукрецией Борджиа, любимой дочерью папы римского.

Но вот теперь я лежала в помятой кровати, слегка отсыревшей из-за беспрестанных дождей, и кормила своего ребенка грудью. Он казался мне горячее, чем печь. Я ласкала пух его темно-медных волос и думала, что могла бы остаться здесь навсегда. Не в силах была представить себя где-то в таком месте, где нет его. Когда Пантализея, выполнив мои поручения, возвращалась из города, я изводила ее рассказами о том, как он гулькает или пукает («Все дети это делают», – говорила она); о том, какие у него голубые, как у меня, глазки («Цвет может и измениться»); о том, что он вроде бы уже пытается говорить («В его-то возрасте?»). Но и она носилась с ним, помогала менять пеленки, стирала испачканные в конской поилке во дворе – настоятельница нам разрешила, несмотря на возражения сестры Леокадии. Пантализея спала на тюфяке на полу и вскакивала, как только из его колыбельки раздавалось хныканье.