История Люка давалась мне тяжело. Рассказывая ее Сьюзен Лоуэнстайн, я не спешил. Я с трудом выдавливал слова, и все же мне было легче открыться женщине, которую я любил и которая ежедневно шептала, что любит меня. Она разбудила во мне то, что так долго пребывало в спячке. Благодаря Сьюзен я не только вновь ощутил страсть, но и почувствовал возвращение надежды и удаление всех «штормовых предупреждений» из опасных зон памяти.

Я провел лето, сочиняя дочерям песни о любви, а жене — письма о любви. Я невероятно скучал по девочкам; меня будоражило одно лишь упоминание их имен. Но дочери не могли вычеркнуть меня из своей жизни, а вот Салли, как мне казалось, я потерял навсегда. В моих посланиях к ней повторялась одна и та же тема: никто лучше, чем я, не понимает причину, заставившую ее искать отношений вне дома. Погрузившись в свое безутешное горе, я превратил жену в чужого человека, пытавшегося вторгнуться в мои печальные пределы. Но что хуже всего, я сделал из нее вдову при живом муже и заставил жить в доме, где не было ничего, кроме горя. Островной парень Том Винго отрезал себя ото всех, кто им дорожил, и пустился в долгое изнурительное плавание по просторам страданий. Я уверял Салли, что ее роман с доктором Кливлендом кое-чему меня научил. Раньше я считал, что после гибели брата мне уже ничто не сможет причинить боль; оказалось, что это не так. Однако я прекратил тонуть в жалости к самому себе и теперь ощущал, как во мне вновь поднимается боец. Теперь я знал: зачастую прелюдией к спасению служит поцелуй Иуды. Бывают времена, когда предательство — это проявление любви. Я выбросил Салли из своего сердца — и Джек Кливленд радостно принял ее в свое. Мне это не нравилось, но я писал Салли, что прекрасно понимаю ее ситуацию. Ее ответы были письмами уязвленной, сбитой с толку женщины. Она сомневалась, ей нужно было подумать. Я дал ей достаточно времени и теперь ожидал ее решения. Мне и в голову не приходило, что решение придется принимать мне и что Нью-Йорк я буду покидать с радостным чувством.

Две последние недели августа мы провели на побережье штата Мэн, где Сьюзен сняла домик. Я рассказывал ей о гибели Люка, глядя на волны Атлантики. Только здесь они были куда холоднее и неистовее; скалы, о которые они разбивались, равнодушно принимали удары. Закончив историю, я добавил, что любая сторона моей жизни, любое значимое событие так или иначе были связаны с Люком. Среди дикой зеленой красоты северного лета я возносил хвалу духу брата и оплакивал его смерть. Я говорил просто, без прикрас, каждое мое слово было пронизано любовью к брату и горечью потери. Его привязанность к нашей семье была глубже моей и отличалась стихийной яростью.

Когда я описывал погребение Люка в море, Сьюзен держала меня за руки, гладила по волосам и отирала слезы. Она слушала меня не как психиатр Саванны, а как моя возлюбленная, спутница и лучший друг. Все эти две недели мы предавались любви так, словно каждый из нас ждал этого всю жизнь. Наши прогулки исчислялись долгими милями: мы бродили по берегу, собирали чернику и цветы. А потом обязательно наступал момент, когда Сьюзен поворачивалась ко мне, впивалась ногтями мне в спину и шептала:

— Пошли домой. Там мы займемся любовью и поведаем друг другу обо всем на свете.

Для меня было истинным удовольствием общаться со Сьюзен Лоуэнстайн.

В наш последний вечер на побережье мы улеглись на скале, завернувшись в одеяло. Луна чертила на воде свою извечную серебристую дорожку. На ясном небе перемигивались звезды.

— Ты, наверное, тоже рад возвращению в город? — поинтересовалась Сьюзен, целуя меня в щеку. — Я уже устала от всей этой умиротворяющей красоты, тишины, обильной пищи и фантастического секса.

Я засмеялся и спросил:

— Если мы будем жить вместе, мне придется стать евреем?

— Совсем необязательно. Ведь Герберт — не еврей.

— Но я бы не возражал. И потом, у нас в семье, судя по всему, это становится традицией. Вспомни Ренату Халперн.

— Здорово мы тогда с тобой поцапались. Вот такая у нас была прелюдия к любви.

Я ответил не сразу. В вечерней темноте передо мной вдруг вспыхнули лица Салли и дочерей.

— До встречи с тобой я крепко спал. Я был мертвым и даже не догадывался об этом. Скажи, Лоуэнстайн, могу я теперь называть тебя просто Сьюзен?

— Нет. Мне очень нравится, как ты произносишь мою фамилию. Особенно когда мы занимаемся любовью. Том, я снова чувствую себя красавицей. Великолепной, неотразимой женщиной.

— Когда мы вернемся, я хочу навестить Саванну, — немного помолчав, заявил я.

— Самое время, — согласилась Сьюзен. — Для вас обоих.

— Мне нужно кое-что ей рассказать. И не только ей.

— А знаешь, я боюсь, что Салли однажды позвонит и попросит тебя вернуться.

— Откуда ты знаешь, что она попросит меня вернуться? — удивился я.

— Так. Мысль мелькнула, — отозвалась Сьюзен и тут же прошептала: — Давай пойдем в домик, сбросим одежду и поведаем друг другу обо всем на свете.

Я повернулся и поцеловал ее.

— Эх, Лоуэнстайн, тебе предстоит еще многое узнать о жизни на природе.

Я начал расстегивать ее рубашку.


Когда санитар ввел Саванну в комнату свиданий, сестра удивилась, увидев меня. Ее поцелуй был довольно отстраненным, но затем она крепко меня обняла.

— Тебе все-таки разрешили прийти, — заметила она.

— Лоуэнстайн отпускает тебя на целый день, — сообщил я. — Но под мою строжайшую ответственность. Так что постарайся не делать кульбитов на крыше Эмпайр-стейт-билдинга.

— Буду сдерживаться, — пообещала сестра и почти улыбнулась.

Я повел ее в Музей современного искусства, где была устроена совместная выставка фотографий Альфреда Стиглица и картин Джорджии ОʼКиф[218]. В первый час мы бродили по залам, лишь изредка перебрасываясь словами. Слишком много времени и крови впитали в себя болота нашего общего прошлого. Безжалостная судьба ограбила нас на целые годы, и сейчас каждому из нас было очень трудно начать общаться.

— Ты знаешь о Ренате Халперн? — осведомилась Саванна, когда мы остановились возле фотографии, запечатлевшей нью-йоркскую уличную сцену.

— Да, — коротко отозвался я.

— Тогда это имело для меня смысл. Я находилась не в лучшем состоянии.

— Тебе нужно было убежать от себя. Это всем понятно. Особенно мне.

— Тебе? — Ее голос обрел знакомые сердитые интонации. — По-моему, ты никуда не убегал. Ты так и остался на Юге.

— Ты хоть понимаешь, чем является для меня Юг?

— Нет, — солгала она.

— Это пища для моей души. И тут, Саванна, я ничего не могу с собой поделать. Такой уж я есть.

— Юг — жестокое, жалкое и отсталое место. И жизнь там — смертный приговор.

Я отвернулся от фотопортрета молодой и красивой Джорджии ОʼКиф.

— Саванна, это твое отношение к Югу. И наш разговор на эту тему повторяется в тысячный раз.

Сестра сжала мою руку.

— Ты продал себя по дешевке. Ты мог бы стать кем-то более значительным, нежели школьный учитель и тренер.

— Послушай меня, Саванна. В языке нет более почитаемого слова, чем «учитель». У меня сердце поет, когда кто-нибудь из ребят обращается ко мне «учитель». Я считаю, что преподавать — это честь для меня.

— Тогда почему же ты несчастен, Том? — возразила она.

— По той же причине, что и ты, — ответил я.

Мы прошли в зал Моне, сели на скамейку, стоявшую в центре, и засмотрелись на большие холсты с изображением лилий и воды. Зал этот был самым любимым местом Саванны, она всегда приходила сюда набираться вдохновения.

— Лоуэнстайн собирается вскоре тебя выписать, — сообщил я.

— Думаю, я готова вернуться домой.

— Если ты снова решишь куда-нибудь отправиться, дай мне знать. Я тебе обязательно в этом помогу.

— Мне по-прежнему хочется держаться подальше от всех вас. И еще долго будет хотеться.

— Что бы ты ни сделала, я все равно люблю тебя, Саванна. Но мне невыносима мысль о мире без тебя.

— А мне иногда кажется, что мир без меня был бы лучше, — вздохнула она, и грусть в ее голосе больно резанула по мне.

Я взял сестру за руку.

— С похорон Люка мы ни разу не упомянули его имени, — сказал я.

Саванна прислонилась к моему плечу и испуганным тоном прошептала:

— Прошу тебя, Том, только не сейчас.

— Сейчас самое время. Мы так обожали Люка, что забыли, насколько сильно дорожим друг другом.

— Во мне что-то сломалось, — почти задыхаясь, пробормотала она. — И этого не исправить.

— Все же давай попробуем.

Я указал на бессмертные цветы Моне, плавающие в прохладных водах в Живерни.

— Ты можешь восстановиться с помощью своего искусства. Создать прекрасные стихи о нашем брате. Из всех нас только ты можешь вернуть нам Люка.

Саванна заплакала, но в ее слезах чувствовалось облегчение.

— Он же мертв, Том.

— Он потому и мертв, что с момента его гибели ты не написала о нем ни строчки, — возразил я. — Сделай с Люком то, что Моне сделал с цветами. Примени волшебство своей поэзии. Пусть весь мир узнает и полюбит Люка Винго.


В тот день, несколькими часами позже, опасения Сьюзен Лоуэнстайн оправдались. Мне позвонила Салли. Она произнесла пару слов, и у нее дрогнул голос.

— Салли, что случилось?

— У него были отношения еще с двумя женщинами. Я уже собиралась переехать к нему и забрать детей, а оказалось, что он кроме меня трахался еще с двумя.

— Все дело в английских мотоциклах, — заметил я. — Пенковые трубки — просто безобидное чудачество. Но когда врач начинает коллекционировать мотоциклы, у него явно не все в порядке с мужским эго.

— Том, я его действительно любила, — всхлипывала в трубку Салли. — Не стану тебе врать. Любила.

— Твой вкус по части мужчин всегда вызывал у меня легкое недоумение.